- Семен, дал бы ты этому визгуну по шее. И регочет - чего регочет?

- Того... Смерть чувствует. Она ему вроде щекотки.

- Не врешь?

- Не-е.

И замолчали. Они, те двое, все больше молчали.

Утром, когда Васька сказал Алексееву Гоге о своем дне рождения, Гога долго смотрел куда-то мимо Васькиного уха - вдаль, задирая бровь розовую.

- Это дело нужно отметить.

- Чем? - спросил Васька.

- Заберемся на арку, на самую верхотуру, и оттуда крикнем: "Ваське Егорову восемнадцать сегодня стукнуло - стал мужиком Васька!"

- Не стал. Где тут станешь?..

- По Конституции.

- Какая теперь Конституция - война.

- А за что же воюем? - спросил Гога.

Васька смешался:

- За Родину.

- Вот и залезем на арку моста и посмотрим с нее на Родину.

Не было в то утро ни одного эшелона и почему-то беженцев не было, иначе Васька Егоров на такое сумасбродство вряд ли решился бы.

- Тут и полезем? - спросил он, то ли еще раздумывая, то ли уже согласившись.

- Зачем тут? Пойдем на центральный пролет. Там арка самая высокая и середина реки.

Мост был трехпролетный, арочный, клепаный.

По всей арке шли стальные ступени. Васька сообразил, что конструктивной роли они не играют, но необходимы для сборки, покраски, контроля и, если нужно, ремонта.

Алексеев Гога шел впереди. Сначала он все же касался руками верхних ступеней, небрежно так - пальцами, потом зашагал, оглядываясь и жестикулируя.

- Ты запомни, Вася, друг мой совершеннолетний: всё, что мы понаделали, - ерунда супротив эволюции. Мне думается, эволюция давно решила превратить нас в известных парнокопытных, у которых нос пятачком. Для этого она нашими же руками создала деньги, демагогию, дактилоскопию, оптические прицелы...

Васька не слушал - судорожно цеплялся руками за густоокрашенный, влажный от росы металл и прижимался к нему. Когда, ближе к вершине, ступени кончились, пошла сплошная стальная пластина, Васька и вовсе на четвереньках пополз. Узко! От левого локтя обрыв - река далеко где-то. От правого локтя вниз тоже обрыв - переплеты железа, рельсы, шпалы, все сквозное, и внизу рябит, движется, кружит голову опять же она, река.

Сверкание реки притягивало и отталкивало, кровь в голове шумела. У Васькиного носа, чуть поворачиваясь, поднимались стоптанные наружу каблуки Гогиных башмаков. Задники башмаков были перепачканы в навозе. Шов на задниках разошелся. Ваську тянула к себе река-страх, а стоптанные башмаки, стало быть, далеко не новые, легко и свободно, даже с этаким верчением, пританцовывая, шагали в небо.

- Слышишь, физкультурник, - говорил Гога, оглядываясь, - нет ладошей и лодыжей - есть ладошки и лодыжки. - И шлепал себя по ягодицам.

Как-то, стоя посреди моста, навалясь на перила, такие тонкие, что и рукой на них опереться было возможно только с поджатием живота, он сказал:

- Русь - река... Физкультурник, чего это у тебя рожа клином? Кашу-то помешивай, мозгами-то пошевеливай. Умней, пока я тут, возле. Ученые дяди, умом растопырившись, уже сколько лет насчет этого слова гадают? А все, физкультурник, просто. Ну-ка вспомни слова с корнем "рус". Правильно: русло, русалка... роса... ручей. В деревне, откуда я лично происхожу, километров сорок отсюда вверх по течению, старухи до сих пор выставляют цветы из избы на "русь", на утреннюю росу. Говорят: "Русь очищает цветок от худого". А в Каргополье до сих пор кое-где говорят не "ручей", а "русей". Русей впадает, стало быть, в руссу, или в рузу, или в рось. Везде, где в географии есть корень "рус" или "рос", есть и река. Старая Русса. Таруса. Кстати, раньше, наверное, Таруса тоже называлась Старая Русса - Старусса. Руза, Русинка, Россошь, Ростов, Русска. Русска - это просто речка, в отличие от руссы - реки. И выходит, физкультурник, губы-то не выпупыривай, свистун, что Русью раньше-то, давно-то, назывался водный путь из варяг в греки. А все, кто к этому пути причастность имели, были россами, или руссами. Отсюда и Киевская Русь пошла - путем Киев владел. И русские мы отсюда. И русые... Еще крутит башкой, тупарь... колун...

Сейчас башмаки Гогины шагали в небо. Гога оглядывался, и его глаза светлые тянули Ваську и поднимали. И Васька, перестав бояться, встал и, держась за Гогу, все-таки выпрямился, чтобы орать в небо про свой уставный возраст и палить по этому поводу из винтовки, - встал, и в уши ему вошел сверлящий тошнотворный вой.

Бомбардировщики пикировали на мост друг за другом четко и остроугольно. И бомбы уже отделились от крыльев.

Их сбросило первым взрывом. Васька слышал, как гудит мост. Видел летящего Гогу. Гога Алексеев летел, раскинув руки, крестом, и Ваське казалось - вверх...

Солдата Василия Егорова, наверно, переломило бы, шлепнув, распластанного, с такой высоты жуткой, но везуч был солдат: в тот омут, куда ему нырнуть, нырнула бомба, выметнула кверху водяной столб - на него и упал Егоров Василий и с ним опустился в реку.

В глубине реки вода грохотала, гудела, будто и не вода, но колокольная гулкая медь.

Другим взрывом вынесло Ваську Егорова из нутра колокольного. Был он оглохший, умерший. Только глаза зрячие. Вокруг него белыми животами кверху всплывала рыба. Наверное, лег бы Василий Егоров на дно, лицом к свету, но какая-то клетка его мозга отметила странность в поведении моста. Небо уже было чистым, река унесла пену взрывов, но средняя арка, самая длинная, самая высокая, медленно и неслышно шевелилась, ломалась... И неслышно упала в воду. Не в силах ответить на эту странность единолично, клетка в мозгу включила какую-то свою аварийную сигнализацию. В результате Василий Егоров ожил и, отпихивая от лица густо всплывшую глохлую рыбу, и страшась ее, и отплевываясь, поплыл к берегу.

На берег он выполз, наверное, в легком помешательстве. Долго блевал водой, стоя на четвереньках, долго глядел в синее небо, не находя в нем летящего Алексеева Гоги и горюя от этого.

Во всем его теле гудела река, будто колокольная медь, будто он, Василий Егоров, был частицей той меди, частицей реки.

Спустя годы этот колокольный гул станет будить его по ночам, отдаваясь в ногах и руках болью, и, глядя в темного себя, он все же увидит летящего в небе Алексеева Гогу - его брови розовые, не тронутые страхом, только удивлением, - и будет падать в короткое жесткое забытье и тут же, вынырнув, ждать со стесненным дыханием, что струистые пряди, нежные и прохладные, чьей-то волей коснутся его, смоют безверие и усталость, а меловое небо, потрескавшееся от трамвайных гроз, будет насмешничать сбереженными в его душе голосами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: