Ребята, она кончила, доставив своими стонами и ахами, не очень, впрочем, выразительными, мне некоторое удовольствие. Но, ребята, какая большая разница, ебешь ты нелюбимую или любимую женщину! Небо и земля. Вот, пожалуйста и пизда хорошая, и все хорошо, и ноги у нее были хорошие, может, даже лучше Елениных, и волосы, я искал в ней достоинства, они были, но, ребята, ей было минимум 33 года, она была истеричная крейзи, и на ней, кроме вечной скорби еврейского народа, лежала еще ее личная ненормальная скорбь, я не осуждаю: я сам не ахти как нормален, я признаю, но я ее не любил, ребята, что я мог сделать, а?

Оказалось, что любовь развратила меня, не кажется ли вам, что любовь – это род сексуального извращения, что это редкая ненормальность и, может быть, ей следует находиться в медицинском учебнике впереди садизма и мазохизма. Со своим извращением я так одинок, мне трудно найти партнера.

Она кончила, потом я ебал ее своим хуем, потом не ебал, потом опять ебал. От всей той ночи осталось ощущение какой-то мясной возни. Ну, я не знаю, все люди разные, может, для кого-то это было бы хорошо. И до меня и после и во время были у Розанн поклонники, довольно приличные с виду мужики, и я, наверное, все-таки крепко пизданутый любовью, потому что некоторые из них, кого я знал поближе, действительно домогались Розанн.

Наконец мы замерли, растянувшись на ее желтых простынях в плохом, громоздком и коротком утреннем сне. Вы знаете, во сколько она проснулась? Угадайте! В шесть. Охуеть можно. Она проснулась и лежала, была сердита, потом стала вставать.

– Ты знаешь, что ты вчера делал? – спросила она меня, к которому вместе с мучительным желанием спать вернулось почему-то чувство юмора, никогда я не думал, что может составиться такая пара – юмор и сон.

– Я ничего не помню, – сказал я, закутываясь в желтую простыню с красными цветами, чуть-чуть закутываясь, собственно, закутав только хуй, даже ей я не прочь был продемонстрировать лишний раз свое красивое тело в красивой позе. Я любил свое тело, что вы хотите.

– Ты не помнишь, ты обнимал Лилю, – сказала она патетически. Китаянку, оказывается, звали Лиля. Она действительно была лилией.

– Я обнимал Лилю! – сказал я пораженным голосом. – Да ты что, Розанн, это правда? О Боже, как это могло произойти, что я так напился! – Знаешь, у меня иногда бывали в жизни жуткие патологические опьянения – несколько раз. Один раз, когда я провожал Олега Чиковани, своего друга, он уезжал из СССР, я выпил два стакана сухого вина, и очнулся только наутро, меня и снегом оттирали, но я не пришел в себя. А другой раз я напился так, что почему-то полез к жене своего лучшего друга, залез ей под юбку рукой, – продолжал я сожалеющим голосом великомученника и страдальца, – и я потерял друга навсегда.

Из сказанного первое было правдой, а второе полуправдой, я залез под юбку одной даме при первом же знакомстве, но она, эта дама, так любила поэтов, а мужу ее было наплевать, кто лазит к ней под юбку, да мужа с ней и не было, а был мой друг Дима – красавчик-поэт и в то время ее любовник, он на меня обиделся, но ненадолго.

– Не сердись на меня, Розанна, – сказал я патетически, – это мое несчастье, это моя болезнь, в нашей семье все были алкоголики, – говорил я без тени смущения, – мой дядя – доктор погиб под колесами поезда. Я тебе не говорил, мне стыдно, но теперь вынужден сказать. Я держусь, но это моя наследственная болезнь, иногда я не в силах с ней бороться. – От торжественности момента и якобы поверяемой тайны я даже приподнялся и сел в постели.

Моя наглая ложь произвела на нее впечатление. Она внимательно посмотрела на меня, вздохнула и сказала:

– Да, я подумала, что с тобой неладно, но я думала, ты в сознании и хочешь отомстить мне, что я не могу уделить тебе внимания. Я видела, ты нервничал, но это же парти, было так много людей, один спрашивает, где соль, другой – где перец, третий – где еще что-то, я так устала от них.

– Лиля должна была уйти, – продолжала она, – все видели как ты с ней обнимался, это нехорошо, почему русские всегда так напиваются. Там были интересные люди, этот Джордж-поэт, собирались почитать стихи, потом, думали, и ты почитаешь. А почему напился твой друг? – сказала она. – Почему вы, русские, вечно напиваетесь? Маша напилась. В одном углу лежал пьяный русский поэт, в другом – пьяный русский писатель.

– Я тебе сказал, почему я напился, – сказал я грустно. – это бывает редко, только когда я очень нервничаю. В спокойном состоянии все нормально. Я часто не в силах бороться со своей болезнью, – закончил я и принял суровый смиренный вид. – Прости меня, Розанн, – добавил я.

Потом мне сказал трезвый Сева-фотограф, что китаянка была охуительная, что я не ошибся, и что он – Сева, будучи с женой, все-таки рассчитывал к ней подколоться, но когда он собирался сделать это, он увидел, что я уже лежу, заметьте, лежу с ней, целую ее, обнимаю и что-то говорю, едва ли не делаю с ней любовь при всех.

– А как она на это реагировала? – спросил я Севу.

– Она лежала, ей, конечно, было неудобно, вокруг толпа людей, но видно было, что ей приятно, она хихикала. Ее выгнала Розанн, Розанн даже плакала от злости. Когда имеешь такую подругу, не приглашай ее, – философски закончил Сева.

Сева сообщил мне все это потом. Но и в то утро мне было ясно, что я делал с Лилей. Я знал себя хорошо.

– Да ты нервничал, потому что я не обращала на тебя внимания, – уговаривала себя Розанн. Я же стал погружаться в дремоту, собирающуюся перейти в сладкий сон. Вы думаете, я заснул? Хуя. Она не дала мне спать. Ее вывезенная из Германии любовь к порядку призывала ее убрать квартиру. Так как я был в доме, нужно было меня использовать. Меня впоследствии удивляла ее способность использовать меня и, очевидно, всех. Если я уходил от нее даже после любви, даже в два часа ночи, она не забывала вручить мне пакет с мусором, который мне следовало сунуть по пути в мусоропровод. Если я приходил к ней загорать, она всегда придумывала мне работу – то я должен был помогать ей пересаживать цветок, то появлялось другое столь же неотложное дело…

И в то утро она не дала мне спать. Вместо того, чтобы лежать, спать, просыпаться и любить друг друга, – мы как-никак стали любовниками в эту ночь, – я вынужден был, покачиваясь от усталости, и чуть ли не руками поддерживая веки, чтобы глаза не закрывались, переползти в гостиную. Потом мы, как сонные мухи, она злая муха и раздраженная, а я несчастная муха, подчиняющаяся чужой воле, завтракали на веранде.

Все было в малых количествах, но сервировано. Я предпочел бы есть без тарелок, но побольше. Она что-то ворчала и чуть не плакала, и все время ходила к телефону, долго разговаривала, не забывала она сообщить и о том, что вчера у нее было парти и русские были очень пьяные.

Я пил из большой бутыли вино, голову ломило от солнца. На столе лежал яркокрасный вскрытый помидор, слегка дул ветерок, было, казалось, все для того, чтобы иметь хорошее настроение и счастье, если бы не Розанна. Я пил вино, его принесли так много, что запас его остался на месяц, она всем сказала, чтобы принесли вино, все и принесли послушно.

Я выпил три стакана калифорнийского шабли из галлоновой бутыли, ужасное дерьмо, надо вам сказать, я бы предпочел бутылку божоле, я видел, там у Розанн пять или семь бутылок хорошего вина осталось, зачем пить дерьмо, если можно пить хорошее вино. Но она мне не предложила, а мне не хотелось заводить с ней, раздраженной, разговор о вине, она бы и не поняла. Впоследствии она всегда давала мне плохое вино, хотя рядом лежало хорошее – французское или испанское.

А ведь в общем-то правильно, по-хозяйски – что ж плохому вину пропадать. Она всегда спрашивала меня: «Что, плохое вино?», но она не могла бороться с собой, всегда неизменно давала плохое. Бедняжка, какие душевные муки я ей доставлял. Иногда мне хотелось заорать: «Да, плохое, плохое, говенное вино! Дай-ка мне, Розанна, вон того – испанского! Я в вине толк понимаю, что, Розанка, жалеешь хорошее вино, все равно не покупаешь его – приносят, так дай! Тащи-ка, да не стаканчик, а бутыль!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: