Иллюминаторы мы открывали редко. Зрелище безбрежного черного неба с неимоверным количеством немигающих звезд в первый месяц вызывало восхищение, на второй задумчивость и непонятную грусть, а потом тяжелое, гнетущее чувство. Однажды (это было на шестой месяц полета) Шатов, глядя в бездонный провал иллюминатора, мрачно продекламировал:
Как жутко звездной ночью. Сам не свой,
Дрожишь, затерян в бездне мировой.
А звезды в буйном головокруженьи
Проходят мимо, в вечность, по кривой.
С этого времени мы открывали иллюминаторы только по необходимости.
За полтора года мы чертовски устали. Я говорю не об усталости физической. Аварии, лихорадочная работа по исправлению повреждений были, в конце концов, только эпизодами на фоне очень напряженных будней. Теснота, резкая смена температур, двенадцатичасовые дежурства, хлорелла — все это, разумеется, не курорт. Однако самым страшным, страшным в полном смысле слова, было постоянное ощущение надвигающейся опасности. Это ощущение знакомо всем астронавтам. Но мы испытывали его особенно остро, может быть потому, что рация и телевизор были безнадежно испорчены гамма-излучением. Почти год мы не имели связи с Землей. Быть может, играло роль и то обстоятельство, что на Земле нас считали погибшими. Как бы то ни было, мы постоянно ожидали чего-то неведомого, неотвратимого. Мы работали, разговаривали, играли в шахматы, но стоило остаться одному и сейчас же возникало ощущение надвигающейся опасности. Чаще всего оно было смутным, неопределенным, но иногда вспыхивало с такой остротой, что казалось: именно сейчас — вот в это мгновение! — произойдет нечто непоправимое…
Я знаком с гипотезами астромедицины, объясняющими это явление. Но, поверьте, теоретические рассуждения зачастую помогают мало. Когда ребенок один входит в темную комнату, он знает, что бояться нечего, и все-таки боится. Когда вы один ведете планетолет и в узких смотровых щелях центрального поста видна над черной бездной неба россыпь неподвижных, бледных, немигающих и потому каких-то мертвых звезд, вы отлично знаете, что бояться нечего, однако все-таки испытываете… нет, даже не страх, а вот это смутное чувство очень близкой, но неизвестной опасности.
Ровно светится зеленоватый экран метеоритного пеленгатора, безмолвствуют приборы моторной группы, тихо жужжит привод гирокомпаса, размеренно пощелкивает хронометр… Все привычно, спокойно… Но гнетущее чувство надвигающейся опасности заставляет вас вновь и вновь проверять приборы и до боли в глазах вглядываться в черные прорези смотровых щелей.
А потом кончается вахта, и где-то сзади раздается покашливание и веселый голос Шатова:
— Ну, как, коллега, светопреставление еще не началось?
Два последних месяца нас преследовали неудачи. Случайный метеор разбил солнечную батарею- с этого времени мы жили в полумраке. Отчаянно капризничали навигационные приборы. По нескольку раз в день тревожно выла сирена барографа, предупреждая, что где-то происходит утечка воздуха. В общем, все это было закономерно. “Стрела” вынесла намного больше, чем предусматривали ее конструкторы.
Но мы продержались бы еще несколько месяцев. Случилось непоправимое. В трех топливных отсеках начала повышаться температура. Сжиженный атомарный водород быстро разогревался. Это означало, что атомы водорода соединяются в молекулы, выделяя тепловую энергию. Реакция ускорялась, превращаясь в цепную. Поглядывая на шкалу топливного термометра, Шатов декламировал:
Я побывал на самом дне глубин.
Взлетал — к Сатурну. Нет таких кручин,
Нет тех сетей, чтоб я не мог распутать…
И мрачно добавлял:
— Впрочем, есть. С весьма прозаическим названием — экзотермическая рекомбинация атомарного водорода.
Мы перепробовали все — интенсивное охлаждение, добавки стабилизирующих веществ, облучение ультразвуком. Но температура топлива повышалась. Грозил взрыв. И тогда Шатов принял единственно возможное решение. Мы включили топливные насосы и опорожнили три отсека из пяти оставшихся. Это было сделано вовремя: за “Стрелой” вспыхнул гигантский газовый шлейф, причудливо отсвечивающий изумрудно-оранжевыми полосами…
О возвращении на Землю нечего было и думать. После многочасового спора, вконец загнав вычислительную машину, мы отыскали экономичную траекторию, ведущую к Марсу, ближайшей планете.
— Марс — это люди, это настоящая тяжесть, это музыка, это настоящие земные котлеты и настоящее земное пиво, — говорил Шатов, поднимая флягу с настойкой хлореллы. — “В честь Марса — кубок, алый наш тюльпан…” Так или почти так сказал старик Омар…
Однажды Шатов разбудил меня ночью (соблюдая традицию, мы вели счет по московскому времени).
— Быстренько одевайте комбинезон, штурман. Я вам кое-чго покажу.
Шатов говорил тихо, почти шепотом. Меня мгновенно охватило тревожное ощущение близ* кой опасности.
Мы прошли в центральный пост. Шатов включил пневматический пускатель, и металлические шторы нижнего иллюминатора начали медленно раздвигаться.
Этот иллюминатор мы не открывали почти с самого отлета. Зрелище звездной бездны под ногами не из приятных. К нему нельзя привыкнуть.
Шторы медленно раздвинулись. В провале иллюминатора появилось черное небо и очень большой серп Марса. Но на этом серпе не было ничего — ни привычной сетки каналов, ни темно-синих “морей”-низменностей, заросших ареситой — марсианским кустарником, ни желто-красных пустынь. Занимавший четверть неба Марс был подернут плотной зеленоватой дымкой.
— Ну, штурман, что вы скажете? — вполголоса спросил Шатов. — Не кажется ли вам, что мы открыли новую планету?
Нет, мне это не казалось. Я попытался найти реальное объяснение. Погрешности в оптической системе иллюминатора? Но звезды были видны очень ясно. Песчаные бури на Марсе? Но они никогда не захватывают всю планету, от полюса до полюса. Какое-нибудь электрическое явление в атмосфере Марса, например полярные сияния? Но они не могут быть такими интенсивными.
Ни одно из моих предположений не выдерживало критики. Шатов иронически декламировал Омара Хайяма:
Что там, за ветхой занавеской тьмы?
В гаданиях запутались умы…
Когда же с треском рухнет занавеска,
Увидим все: как ошибались мы.
Впоследствии я часто вспоминал это четверостишие. Оно оказалось пророческим. Но кто мог знать, что впереди нас ожидает самое большое испытание?
Склонившись над иллюминатором, мы долго смотрели на загадочный зеленоватый серп.
“Стрела” подходила, к Марсу с неосвещенной стороны. В последующие дни уже нельзя было наблюдать Марс. Но с того момента, как мы увидели голубоватый серп, нас не покидало острое чувство близкой и неотвратимой опасности. По-видимому, сказывалось громадное нервное напряжение от восемнадцатимесячного полета. Мы стали раздражительными, неразговорчивыми. Во время дежурств в центральном посту я наглухо закрывал смотровые щели: вид черного неба с немигающими, словно нарисованными звездами вызывал у меня щемящую тоску.
Последние сутки перед посадкой мы почти не спали. Раздражительность внезапно сменилась крайней предупредительностью. Мы оживленно разговаривали, помогали друг другу собирать личные вещи, вместе готовили прощальный ужин (тушеная хлорелла с салатом из свежей хлореллы).
За два часа до посадки Шатов отдал команду: “К пульту!” — и мы прошли в центральный пост. С шумом захлопнулась тяжелая крышка люка. Корпус “Стрелы” задрожал от бешеной пульсации тормозных двигателей.
Кому из астронавтов не знаком этот неистовый рев тормозных дюз! Очень близкий, все нарастающий, он становится яростным, пронизывает планетолет, прорывается сквозь тяжелые экраны центрального поста, бросает в дрожь стрелки приборов, заставляет вибрировать штурвал. Но грубый этот рев лучше всякой музыки. Кажется, что планетолет ожил и восторженно приветствует землю. “Конец пути! Конец пути! — надрываясь, ревут дюзы. — Конец пути!”
Шатов мастерски вел “Стрелу”. Я видел — ему трудно. Плохо повиновались газовые рули; дюзы, исковерканные метеоритами, создавали момент, вращающий “Стрелу” вокруг продольной оси; обзорный локатор не работал. И все-таки Шатов уверенно выводил планетолет в режим планирования.