Марина вернулась неожиданно скоро, застав нас еще на съемках. У Паустовского разыгра-лась астма, и его отправили в Москву. Она была меньше разочарована, чем можно было ожидать, наверное, в ней возникли сомнения, что "фигуративный абстракционизм" - так она определяла стиль своих рассказов - придется по душе прозаику-традиционалисту. Мне понравилось, с какой легкостью она пережила неудачу и включилась в киноигры. Она впервые попала на съемки, и ее захватила царящая на площадке взволнованная бестолковщина. Часов в семь мы уже сидели в палисаднике школы за столами, щедро заставленными бутылками и нехитрой снедью: малосольные огурцы, помидоры, жареные грибы, крутые яйца, сметана - все рыночное, и дары местного сельпо - серая колбаса и тюлька в томате.

Застолье получилось выдающееся, чему в немалой мере способствовала Марина. Я даже начал гордиться, что привез такое чудо. Она оказалась не только речевиком, но и певуньей, репертуар ее отличался разнообразием жанров и цельностью наполнения - сплошной мат. Я запомнил две попевки: про Дуньку, едущую на пароходе без билета в надежде расплатиться натурой, и про девок, услышавших в лесу жутковатое "чирик-пиздык-хуяк-куку".

В последующие часы застолья, продолжавшегося до рассвета, мы хором исполнили эти полюбившиеся нам песенки не меньше ста раз. Наконец директор картины напомнил, что скоро на съемочную площадку, а режиссеру и автору надо еще решить несколько творческих (в кино, которое не искусство, ужасно любят это слово) задач. Гости разошлись, первой исчезла Марина. Я уже заметил, что она стала стремительно выдыхаться, словно из нее разом вылилось горючее.

Мы довольно быстро решили наши проблемы, и директор погнал меня спать, предупредив, что поместил нас с Мариной вместе. Милый человек, он, наверное, думал сделать приятное. Судьба его оказалась печальна. Он все острил, что мы не получим за эту картину венецианского Золотого льва, вышло еще хуже: он получил два года лагерей за разбазаривание государствен-ных средств. Маленький, спесивый, но беззлобный киношный человечек вышел из лагеря религиозно-нравственным мыслителем в духе о. Булгакова. Он держал себя и рассуждал так, будто провел время не на лесоповале, а в Оптиной пустыни. Но величие открывшихся ему истин оказалось непосильным для его легкокрылой души, и вскоре после возвращения он сгинул: то ли вознесся, то ли ушел в глухой скит, то ли умер.

Марина заняла лучшую из двух кроватей, которая была явно велика ее цыплячьему телу. Пожалев ее убожество, неудачу с Паустовским и огонь тщеславия, отпылавший впустую, а может, и раздраженный бесцеремонностью, я тронул ее за плечо и спросил: собирается ли она в одиночку пользоваться двухспальным ложем?

Жест мой носил чисто символический характер, я не думал, что он проникнет в ее сознание сквозь наволочь тяжелого ц хмельного сна, но она вскочила с дико горящими глазами, с искаженным ненавистью лицом.

- Только тронь! Я выброшусь в окно!

Этот прыжок был бы столь же неопасен по своим последствиям, как прыжок Шапаревича из квартиры Прохоровых, и по той же причине - малая удаленность оконницы от земли.

- Ты что, сказилась?

- Только посмей!.. Только тронь!.. - Она лязгала зубами, маленькое лицо ее стало мордочкой какого-то: хищного, остервенело-злобного зверька.

- Да кому ты нужна!.. - И я поплелся к своему лежаку.

Утром об этом происшествии не вспоминали. Марина была усталой, разбитой, опустошенной, не ела, не пила, но держалась довольно приветливо. А мне вспомнился рассказ моего друга-ленинградца. Он познакомился в московском Доме кино с бабой, которая пригласила его к себе в гости. Они пили, болтали, смеялись, баба оказалась при внешней ничтожности острой, умной, даже обаятельной. У них все шло путем, но, когда он пожелал остаться на ночь, она без разбега, не переводя дух, учинила чудовищную истерику и выгнала его вон. Он полночи слонялся по Москве в поисках ночлега. Кажется, он упоминал Садовое кольцо, похоже, это была Марина. Мой друг решил, что имел дело с динамисткой, но, по-моему, тут другое: какой-то психический сдвиг. В нашей среде в ласках отказывают столь же спокойно, как и соглашаются на них. Так вести себя, как Марина, могла какая-нибудь закосневшая в своем девстве монашка-фанатичка.

Я ничего не сказал ей о своей догадке, у меня были заботы поважнее. Как я понял, проблемы, возникшие у режиссера, объяснялись тем, что он никак не мог выйти из запоя, начавшегося еще во время павильонных съемок. Мне предстоял тяжелый разговор, а Марина путалась под ногами. И тут она сама сказала, что ей надо вернуться в Москву. Я попросил Мишу отвезти ее на станцию. Туда было километров пятьдесят, а Миша настолько проспиртовался, что потел водкой. Ехать ему, естественно, не хотелось. Пришлось пообещать "Мукузани" - под завязку.

- А где ты его возьмешь? - спросил он хмуро, но с ноткой пробуждающегося интереса.

- Мое дело. - Я заметил бутылки "Мукузани" в витрине винной лавочки, когда мы ехали сюда, слабое винцо, видать, не пользовалось успехом в этом поэтичном городке. Уточнять адреса я не стал, опасаясь, что у Миши может оказаться завалящая бумажка в загашнике.

Марина сердечно попрощалась с теми, кто был под рукой, поблагодарила меня, приняла деньги на поездной билет с усмешкой светской дамы, забывшей дома мелочь, и отбыла.

Жизнь продолжалась, и я не вспоминал о существовании Марины вплоть до рокового вечера в ЦДЛ, где я играл на бильярде, а моя жена Гелла вздумала пригласить на ужин кучу милых, но каких-то неожиданных в таком сборе людей: здесь оказалась Леля с уже взрослым сыном Пашей, сценарист и прозаик Николай Садкович с женой и мой друг по литературе, жизни и охоте, чудесный Георгий Семенов. Была суббота, и ЦДЛ гудел, как в последний день.

Я пришел к столу, когда все уже были в сборе, успели сделать заказ и выпить по рюмке-другой. Я поспешил их нагнать, заказал бифштекс по-гамбургски и пришел в то отменное настроение, каким меня награждает согласие между действующей женой и хотя бы одной из предшественниц. Я долгое время мечтал справить золотую свадьбу по совокупности своих браков, но преждевременная смерть Лели все разрушила. Я чувствую, что многовато жен для небольшой повести, и сократил бы их число, если б писал другую книгу.

Я не успел включиться в ритм застолья, когда ко мне подошли два высоких, приятных молодых человека и, вежливо извинившись, попросили на "пару слов". Я поднялся и вышел в проход между столиками.

- Петр Маркович, - сказал один из них, сероглазый блондин, широкогрудый и плечистый, самый любимый мною мужской тип. - Вы знаете Марину Дмитриевну?

- Нет, - ответил я с сожалением, мне хотелось быть полезным этим славным молодым людям.

- Вы знаете ее, - мягко сказал другой, тоже видный парень, но очкарик, что сообщало ему некоторую ущербность в сравнении с его другом.

- Кто она? И откуда я могу ее знать?

- Молодая писательница. Она ездила с вами в Тарусу, - с укором, чуть излишне суровым, сказал блондин.

Они из радиокомитета! - осенило меня, и я не ошибся. Видимо, она дала им свои фигуративно-абстракционистские рассказы, и они хотят знать мое мнение. Я тут же подтвердил, что мы с Мариной знакомы, просто я не знал ее полного имени.

Их интересовало не мое мнение, а мнение Паустовского. Боясь ее подвести, я ответил уклончиво:

- Думаю, что ему понравилось. Подробностей не знаю. Она ходила без меня. Я был на съемках.

Они обменялись странным взглядом. Я перестал понимать, что им от меня нужно. Если Марина наврала, что Паустовский в восторге от ее творчества, то мой ответ вполне корректен. Если же она сказала правду, то зачем вообще было спрашивать.

- Петр Маркович, - как-то очень значительно и тягуче произнес блондин. - А сколько от Тарусы до станции?

Совершенно сбитый с толку, я пробормотал, что километров пятьдесят.

- Ага. Пятьдесят километров, - повторил блондин и снова переглянулся с очкариком. - Совершенно верно. Так же верно, как и то, что вы, Петр Маркович, подлец и негодяй.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: