Сам он получил двухметровый шарф, связанный Ингрид, а также плоский пакет, и дочь выжидательно смотрела на него, пока он разворачивал бумагу. Там оказалась пластинка. На пластиковом конверте была фотография толстого мужчины в хорошо известном мундире лондонского бобби. У него были огромные топорщащиеся усы, а растопыренными пальцами в перчатках он держался за живот. Он стоял перед старинным микрофоном и, судя по выражению лица, смеялся во все горло. Надпись на обертке гласила, что сам он зовется Чарльз Пенроуз, а песня – «Приключения смеющегося полицейского».
Ингрид принесла проигрыватель, поставила его на пол, вынула пластинку и посмотрела на надпись:
– Первая песня называется «Смеющийся полицейский». Правда, здорово! А?
Мартин Бек был небольшим знатоком музыки, но сразу узнал, что ее наиграли в двадцатых или тридцатых годах, а может, и еще раньше. Он вспомнил, что слышал эту песню еще мальчиком, и в памяти его вдруг всплыли две строчки из нее:
Каждая строфа кончалась взрывом хохота, наверное, заразительного, ибо Инга, Ингрид и Рольф стонали от смеха.
Мартин Бек не смог принять веселый вид, не принуждал себя улыбаться. Чтобы не разочаровать совсем детей и жену, он поднялся и сделал вид, что поправляет свечи на ёлке.
Когда пластинка перестала крутиться, он повернулся к столу. Ингрид вытерла слезы, посмотрела на него и укоризненно сказала:
– Но, папа, ты же совсем не смеялся!
– Почему же, было ужасно смешно, – неубедительно ответил он.
Издавала аромат ёлка, горели свечи, дети пели, Инга щеголяла в новом халате. Мартин Бек, поставив локти на колени, а подбородком опершись на руки, смотрел на обертку пластинки с полицейским, который хохотал во все горло.
Он думал о Стенстрёме.
Зазвонил телефон.
Леннарт Колльберг старательно смешивал разные вина, раз за разом пробуя смесь, пока удовлетворился ее вкусом, затем сел к столу и оглядел комнату, производившую полное впечатление идиллии. Бодиль лежала на животе и заглядывала под ёлку. Оса Турелль сидела на полу, поджав ноги, и играла с ребенком. Гюн сновала по квартире с кроткой, ленивой небрежностью, босая, одетая во что-то среднее между пижамой и спортивным костюмом.
Он положил себе на тарелку кусочек вяленой рыбы, удовлетворенно вздохнул, ожидая заслуженного сытного ужина, который вот-вот должен начаться, затем заложил за воротник рубашки конец салфетки, расправил ее на груди и поднял рюмку, глядя против света на прозрачный напиток. И как раз в этот момент зазвонил телефон.
Колльберг мгновение колебался, одним духом выпил вино, пошел в спальню и снял трубку.
– Добрый вечер. Вам звонит Фрейд.
– Очень приятно.
– Я дежурю в психиатрическом отделении тюрьмы на Лонгхольмене, сказал Фрейд. – Один наш пациент хочет немедленно поговорить с вами. Зовут его Биргерссон. Он говорит, что обещал вам, что это очень важно, и…
Колльберг свел брови.
– Он не может подойти к телефону?
– Нет, правила этого не позволяют. Колльберг помрачнел.
– О'кей, я еду, – сказал он и положил трубку.
Жена, услышав последние слова, вытаращила на него глаза.
– Я должен поехать на Лонгхольмен, – виноватым голосом заявил Колльберг. – И как, черт возьми, найду я кого-то в сочельник, чтобы меня подвез?
– Я тебя повезу, – сказала Оса. – Я еще ничего не пила.
Дорогой они не разговаривали. Надзиратель в тюрьме подозрительно посмотрел на Осу Турелль.
– Это моя секретарша, – сказал Колльберг.
Биргерссон не изменился. Может, только казался еще более робким и худым, чем две недели назад.
– Что вы хотите мне сказать? – недовольно спросил Колльберг.
Биргерссон улыбнулся.
– Это, должно быть, глупо, – сказал он, – но как раз сегодня вечером я вспомнил одну вещь. Вы же спрашивали меня о машине, о моем «моррисе». И…
– Да? И?
– Как-то, когда мы со следователем Стенстрёмом сделали перерыв и просто болтали, я рассказал одну историю. Помню, что тогда мы ели свиной окорок с пюре. Это моя любимая пища, и теперь, когда нам дали праздничный ужин…
Колльберг смотрел на собеседника злым взглядом.
– Что за история? – перебил он.
– Ну, точнее, рассказал о самом себе. Случай с тех времен, когда я жил на Руслагсгатан со своей женой. У нас была только одна комната, и когда сидел дома, то всегда нервничал, меня все угнетало, раздражало…
– Ага, – сказал Колльберг. Он чувствовал жажду, а еще больше голод. Кроме того, от гнетущей атмосферы тюрьмы его еще сильнее тянуло домой.
Биргерссон продолжал рассказывать спокойно и обстоятельно:
– Вот я и ходил вечерами по городу, просто чтобы не сидеть дома. Это было почти двадцать лет назад. Часами ходил по улицам, временами даже всю ночь. И чтобы убить время, чтобы не думать о своей невеселой жизни, нашел себе развлечение.
Колльберг посмотрел на часы.
– Так, так, – нетерпеливо молвил он. – И что же вы делали?
– Ходил по улицам и смотрел на машины. Я изучил решительно все модели и марки. За какое-то время я мог узнать все виды машин на расстоянии тридцати-сорока метров. Если бы была такая игра на отгадывание марок машин, ну, например, автолото, я бы определенно получил самый большой выигрыш. Не имело значения, смотрел ли я на машину спереди, сзади или сбоку.
Колльберг покорно пожал плечами.
– Можно получить большое удовольствие от такого простого развлечения, – продолжал дальше Биргерссон. – Иногда попадались в самом деле редкостные модели.
– И вы разговаривали об этом со следователем Стенстрёмом?
– Да. И больше ни с кем, кроме него. И он сказал, что, по его мнению, это интересно.
– И чтобы сообщить это, вы вызвали меня сюда в половине десятого вечера? В сочельник?
Биргерссон, видимо, обиделся.
– Но вы же просили сообщить вам, если о чем-то вспомню.
– Разумеется, – поднялся Колльберг. – Благодарю.
– Но я же не сказал еще самого главного, – пробормотал Биргерссон. Следователя особенно заинтересовало одно. Я вспомнил это, поскольку вы спрашивали о «моррисе».
Колльберг вновь сел.
– Так? А что именно?
– Ну, мое любимое развлечение тоже имело свои трудности, если можно так сказать. Некоторые модели трудно было отличить, особенно в темноте и если смотреть с большого расстояния. Например, «ДКВ» и «ИФА».
– А при чем здесь Стенстрём и ваш «моррис»?
– Мой «моррис» ни при чем, – ответил Биргерссон. – Просто следователь заинтересовался, когда я сказал, что труднее всего было отличить «моррис-минор» от «рено КВ-4», если на них смотреть спереди. Сбоку или сзади нетрудно. А просто спереди или чуть наискось в самом деле было нелегко. Хотя со временем я натренировался, но все же иногда ошибался.
– Постойте, – перебил его Колльберг. – Вы сказали, «моррис-минор» и «рено КВ-4»?
– Да. И вспоминаю, что следователь даже подскочил, когда я ему сказал об этом. Все время, пока я говорил ему о своем увлечении, он, казалось, не очень внимательно слушал. А когда я сказал об этом, он страшно заинтересовался. Несколько раз меня переспрашивал…
Когда они возвращались домой, Оса спросила:
– Что это дает?
– Я еще толком не знаю. Но, может, наведет на след.
– Того, кто убил Оке?
– Может быть. По крайней мере, это объясняет, почему он написал слово «моррис» в своем блокноте.
– Подожди, я также кое-что вспомнила, – сказала Оса. – За несколько недель до смерти Оке сказал, что как только будет иметь два свободных дня, так поедет, кажется, в Экшё. Это тебе что-то говорит?
– Ничегошеньки, – ответил Колльберг.
Город был пустой, единственными признаками жизни на улицах были несколько рождественских гномов, которых связывала профессиональная усталость и валило с ног слишком щедрое прикладывание к бутылке в гостеприимных домах, две кареты «Скорой помощи» и полицейская машина. Через какое-то время Колльберг спросил: