Он не понимал почему.

Впрочем, он старался не думать об этом. Ему и так хорошо. У него есть все: солидная профессия, прочное положение, чистая репутация. И эти милые безделицы, которые украшают существование. Что еще нужно для счастья, в конце концов?

Война с первых дней все исковеркала. Все полетело к черту — уверенность, покой, солидность. Человек привык слушать жизнь, как скрипку, и то через стену; и вдруг она забила в барабан у самого уха.

Его мобилизовали. Позвольте! У него слабое здоровье! Что ж, он будет служить в санитарном поезде. Но он не хирург! Он не умеет извлекать пули и накладывать гипс! Это сделают другие; а он будет возить раненых и смотреть за ними в дороге, чтобы не болели, чтобы выздоравливали. И пусть не беспокоится — при надобности его научат и пули извлекать…

Но он не хочет, чтобы его изувечили! Он боится бомб! Боится страданий!

— Повоюй, Павлик, ничего; надо воевать, — бормотала мать, собирая его. Голова у нее тряслась. Он не сказал ей о своем ужасе. Он ненавидел ее в эти дни. Он всех ненавидел. Зачем они притворяются, что не боятся?! Они все знают, так же как и он, и о фугасах, и о разрывных пулях, и об иприте, и о звериной жестокости врага. Как они смеют делать вид, что им не страшно?! Как они могут смеяться, говорить о житейских пустяках, есть мороженое, ходить в театр, когда внутри у них воет: ууу!

Но все словно сговорились притворяться. Они притворялись так искусно, что даже он поверил, будто они действительно не боятся. Приходилось притворяться и ему. И он навязчиво угощал папиросами, говорил о пустяках, старался не выдавать себя. Но по ночам он не спал. Поезд шел к фронту. Супругов курил и седел. Доктор Белов рассказывал ему случаи из своей практики. Фаина заигрывала с ним. Монтер Низвецкий приходил за врачебным советом. Супругов любезно отвечал им всем, а обезумевший зверь выл, не переставая: ууу!

Соболь, начальник АХЧ, терзался сомнениями: открыть начальнику поезда истинное положение вещей или предоставить времени обелить его, Соболя, и разоблачить Данилова?

Не Соболь виноват был в том, что персонал санитарного поезда кормился пшенной кашей и чахлыми диетическими супчиками. Это Данилов так распорядился. Он сказал Соболю:

— Слушай. О том, что у тебя есть мясо, сливочное масло, какао и прочие деликатесы, — забудь.

— Навсегда? — спросил Соболь. — Или, может быть, иногда можно вспоминать?

— Я тебе скажу, когда надо будет вспомнить, — пообещал Данилов.

На четвертый день пребывания в поезде доктор Белов, смущаясь, сказал Данилову:

— Что-то у нас неладно с питанием, знаете. Люди недовольны. Надо бы пошевелить нашего начальника АХЧ.

— Начальник АХЧ ведет правильную линию, — отвечал Данилов. — Неизвестно, в какую обстановку мы попадем в ближайшее время, и где получим продукты, и какие, и сколько. А нам предстоит кормить раненых.

И, играя носками начищенных сапог, он закончил:

— Я считаю, что Соболь совершенно прав.

— Да, да, — заторопился доктор, сконфуженный мыслью, что Данилов может принять его за себялюбца и лакомку. — Да, действительно, неизвестно, где и что, Соболь прав…

И все ругали Соболя, все, начиная от сестры-хозяйки, которой Соболь отвешивал пшено по утрам, и кончая Кравцовым. Кравцов не снизошел до личного объяснения, но передал через Кострицына, что набьет Соболю морду, если тот не прекратит свои хулиганские штучки.

Вот тогда Соболь задумал пойти к доктору Белову и все ему рассказать начистоту. Соболь понимал, что Кравцов не из тех людей, которые шутят. Соболя влекло под защиту доктора. Он стал попадаться доктору на глаза по нескольку раз в день. Доктор смотрел на него юмористически: его забавляло, что Соболь все считает. Закатив глаза, Соболь считал вполголоса:

— Сто двадцать множим на шестьдесят семь, получаем восемь тысяч сорок граммов, округляем, получаем восемь кил.

На счетах он считал плохо, делил и множил в уме.

Он так и не решился подойти к доктору. Он не знал, как комиссар отнесется к такому выпаду. У комиссара были холодные глаза и маленький жесткий рот. Морду бить он не будет, но кому охота портить отношения с таким человеком?

«Интриган», — думал Соболь о Данилове.

Он нашел выход. Воспользовавшись моментом, когда в штабном вагоне обедали, он достал из кладовой банку паштета, отрезал кусок масла и отсыпал сахара. «А что я могу сделать?» — шептал он. Сосчитал куски сахара, — оказалось сорок два. «Жирно будет», — подумал Соболь и двенадцать кусков — самые большие — положил обратно. Спрятав все в карман, он пошел к Кравцову. Кравцов спал в вагоне команды, на верхней полке, укрыв лицо газетой, — только бороденка торчала из-под газеты… Внизу спал Сухоедов. Больше никого близко не было.

Соболь осторожно потолкал Кравцова.

— Товарищ Кравцов, — зашептал он, когда Кравцов сдвинул газету с лица и взглянул на него заспанным глазом. — Вы напрасно сердитесь, я абсолютно ни при чем.

— Что ты тут строишь? — спросил Кравцов, садясь на полке и глядя на припасы, которые Соболь выкладывал ему на колени. — А, боже мой: что я, грудное дитё, чтоб сахар сосать?

Но, смягченный смирением Соболя, он простил его.

Соболь успокоился. Ему даже стало нравиться, что его считают влиятельным лицом. Он стал пошучивать с женщинами, чего не было в первые дни.

— Ах, витязь, то была Фаина! — говорил он, встретясь в коридоре со старшей сестрой.

Данилов, услышав, спросил:

— Что это значит?

— Тут я меньше всего при чем-нибудь! — сказал Соболь и поднял обе руки. — Это сочинил Пушкин.

А война шла, враг продвигался в глубь страны, по русским дорогам неслись его мотоциклы, над русскими городами летали его самолеты.

— Вы заметили? — сказал доктор Белов Данилову. — Наши люди смеются. Острят. Как ни в чем не бывало.

Данилов кивнул:

— Что ж, это хорошо.

Подумав, повторил:

— Хорошо, что острят. Нехорошо то, что не представляют себе размеров бедствия. Мы здесь, в поезде, в какой-то строгой изоляции без поражения в правах.

Доктору вспомнилась Сонечка, ее слезы. Он затуманился:

— Вы думаете — бедствие так огромно?

Данилов усмехнулся невесело:

— Чего ж тут думать? Видно. — Он говорил медленно, прикусывая губы, и видно было, что ему больно говорить. — Конец не скоро. Края не видать. Только началось…

— Наш народ, знаете, — сказал доктор, — пойдет на любые жертвы.

— Какие жертвы? — спросил Данилов. — Жертва приносится кому-нибудь, правда? Самому себе нельзя принести жертву. То, что вы называете жертвой, есть естественная функция народа, ваша функция, моя функция, девочек этих функция. Подвиг для нашего народа не жертва, а одно из его повседневных проявлений. Чтобы мы могли жить дальше как советский народ, часть из нас должна, возможно, сегодня умереть. Допустим, меня убьют, вас, Петрова, Иванова. Это — жертва? Кому же это жертва? Мне, вам, Петрову, Иванову? Вы извините, я, может, не очень ясно выражаю свою мысль…

— Нет, я вас очень хорошо понимаю, — сказал доктор, — и, пожалуй, готов согласиться с вами. Но подвига я зам не уступлю. Вы мне не докажете, что подвига не существует, что это какая-то там функция. Подвиг — это, знаете, красота человеческая, взлет человеческого духа, и не всякий способен на подвиг, к нему талант надо иметь.

— Таланты развиваются, — сказал Данилов. — В этой войне такие разовьются таланты, что весь мир ахнет. Талант не господом богом вдувается в человека, он создается воспитанием, средой… обстановкой, — сказал он, сердито скользнув глазами по тесному, как коробка, купе.

Доктор покачал головой. Он не был согласен с Даниловым. По его мнению, Данилов упрощал вопрос. Этак из каждого можно сделать Героя Советского Союза.

— В Советском Союзе, — сказал Данилов, — из каждого можно сделать героя.

— У нас двести миллионов населения, если не ошибаюсь, — сказал доктор. — Что же, двести миллионов героев?

— Вполне возможно.

— Двести миллионов минус один, — сказал доктор шутя. — Из такого старого мешка, как я, не сделать героя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: