Да, автор "Записок маркиза де Брадомина" - человек другого века, камень, оставшийся па поверхности земли от других геологических периодов, позабытый, одинокий и совсем ненужный нашей промышленности.
И такой жребий проявляется не только в его приятии или неприятии людской морали, но и в самом его искусстве, которое более сходно с искусством ювелира, нежели литератора от нынешней литературы; а иногда целые страницы у него заволакивает туман жеманства. Но прежде всего это изысканное и превосходное искусство: художник с тщанием благоразумных девственниц поддерживает в глубинах своего сознания огонь в том светильнике, о котором говорит Рескин,- в светильнике жертвенности[9].
Бывали эпохи упадка, когда какой-нибудь народ, наследник поразительной, высокой культуры, опьяненный ее совершенством и утонченностью, заболев, видимо, манией величия, как случается при любом аристократическом вырождении, изъявлял готовность отказаться от привычных и спокойных радостей и от всего, что необходимо, ради создания чудеснейших вещей; тем самым этот народ принес свои богатства и свою жизнь на жертвенник великолепия. Вот это и есть дух жертвенности; этот дух неистовых эстетических желаний не заботится, например, о том, что часть орнамента будет удалена от взоров и что нет смысла делать ее из драгоценных металлов и пород дерева и вкладывать в нее большой и кропотливый труд.
Как далеки от нас те времена, когда мастер тратил всю свою жизнь напряженную жизнь, исполненную страстей и красоты,- на работу в самой темной части величественного и долговечного купола! Такие мастера теперь большая редкость!
По-видимому, в XIX веке наши авторы чаще черпали вдохновение в прагматическом красноречии и искусно выстроенных театральных перспективах, чем в простом самозарождающемся искусстве. Художественное творчество перестало быть насущной потребностью, расцветом сил, избытком высоких устремлений, бастионом духа и превратилось в заурядное, благоприобретенное, признанное обществом ремесло; писать стали ради привлечения читателей.
Изменяя конечную цель литературного труда, изменили и его первопричину, и наоборот. Стали писать, чтобы заработать, зарабатывали тем больше, чем большее число сограждан читало написанное. Сочинитель достигал этого, льстя большинству читателей, "служа им идеалом", как сказал бы Унамуно, для них привлекательным; но ведь и сам писатель был создан публикой. И служение литературе стало необременительным, общедоступным. Нет уж теперь людей, которые, садясь писать, украшали бы обшлага рукавов кружевами, как, по слухам, делал Бюффон. Высокий стиль умер. Кто мог по четверть часа размышлять над тем, куда поместить прилагательное - поставить ли его перед существительным или позади него? Флобер и Стендаль; один - человек богатый и одержимый, другой - гордец, писатель, не понятый современниками.
"Вся литература прошлого века,- утверждает Реми де Гурмон,- великолепно отвечает тенденциям, естественным для демократической цивилизации; ни Шатобриан, ни Виктор Гюго не смогли преодолеть закон, по которому стадо бросается на зеленеющий, покрытый травой луг и оставляет после себя лишь голую землю и пыль. Очень скоро стало ясно, что украшать ландшафты, предназначенные для народных опустошений, бесполезно, и появилась литература, в которой отсутствует стиль, подобная широким вытоптанным дорогам, вдоль которых нет ни травинки, нет тени, нет журчащих источников"[10].
Конечно, я не стану утверждать походя на этих страницах, что "bello estilo"[11] воистину мертв, и не стану оплакивать его царственный труп. Это предмет для долгого исследования, и, чтобы его обсуждать, нужно предварительно уточнить и очистить от лишних наслоений значение и понимание кое-каких терминов, на которые налипло много пустых идей.
Но вернусь к сеньору Валье-Инклану.
Демократизму не удалось приблизить к нам душу сеньора Валье-Инклана, отставшую на несколько веков. Глухой - по крайней мере по сей день! - к шуму нынешней жизни, он все еще обожает фамильные гербы, воскрешающие в памяти дворянские легенды и смелых людей, выходивших в одиночку навстречу многочисленным врагам и, как Игнатий Лойола, обращавших в бегство сотни солдат[12] и презиравших простолюдинов и законы; сеньор Валье-Инклан хранит в памяти ослепительные воспоминания о роскошных, блестящих нарядах, о вошедших в историю драгоценностях, о героических поступках, о длинных звучных именах, которые сами по себе подобны хроникам,- воспоминания о тщеславных, многочисленных и запылившихся предметах реквизита старой аристократии. И все эти нагромождения кастовых чувств и гордых иллюзий отражаются в его стиле и придают благородство почерку певца декаданса.
"Нинья Чоле сидела как божество, в экстатическом и священном спокойствии народа майя, такого древнего, благородного и таинственного, что, казалось, он переселился в эти края из глубин Ассирии...". И когда Брадомин решает отправиться в Мексику: "Я почувствовал, что в душе моей оживает, подобно некой Одиссее, прошлое моих предков-скитальцев. Один из них, Гонсало де Сандоваль, основал на этих землях королевство Новую Галисию, другой был там Великим Инквизитором, и у маркиза де Брадомина сохранились еще остатки майората, уцелевшие после многочисленных тяжб..." "Охваченный благоговейным волнением, взирал я на выжженный солнцем берег, где, опередив все остальные народы старой Европы, первыми высадились испанские завоеватели, потомки варвара Алариха и мавра Тарика". Все это примеры классически-декадентской литературы, превосходно подделанные жемчужины.
В "Летней сонате" есть страницы наверняка стоившие ее автору недель труда над словом и его местом, недель бесчисленных перестановок и изменений. Он, без сомнения, много поработал, чтобы научиться как следует расставлять слова, чтобы прилагательные набрали особую силу и упругость. Валье-Инклан искренне и глубоко любит прилагательные; некоторые из них окружены у него истинным обожанием, и он испытывает сладостные чувства, занимаясь ими и помещая когда перед существительным, а когда после него, и делает это не просто как ему вздумается, а потому, что только на этом месте, и ни на каком другом, они играют всеми красками своих выразительных средств и становятся яркими и выпуклыми: он их перемешивает, приумножает, ласкает. В "Беатрис"[13] читаем: "Беатрис вздохнула, не открывая глаз. Руки ее были вытянуты на одеяле. Они были тонкие, белые, нежные, словно прозрачные". А в "Осенней сонате": "Из шкафа донесся нежный и старинный аромат". Прелестная, слегка запылившаяся фраза, словно бы выпорхнувшая на свет из пудреных буклей парика!