— Отчего ж он не служит?
— Н-н-нельзя-с, — немножко помявшись, ответил Андрей Тихоныч.
— А что?
— Неприятность в некотором роде, — подсудность небольшая.
— А!
— Не подумайте, что за небрежение по службе. Нет-с. По злобе, единственно по злобе врагов. У кого их нет, Андрей Петрович?.. У всякого есть!.. А дело его превосходительства, можно сказать, самое простое: о казенной поставке.
— А! о поставке! Что ж, видно, поставка-то не поставилась?
— Правильно изволили сказать, но сами согласитесь, ведь соль — материал сырой. Мало-мальски водой ее хватит, тотчас на утек и превращается, можно сказать, в ничтожество. Его превосходительство Александр Иваныч об этом своевременно доносили по начальству: буря, дескать, и разлитие рек, и крушение судов. Следствие было произведено, и решение воспоследовало предать дело воле божией. А враги назначили переисследование. Тут воли-то божией и не оказалось. Понимаете?
— Что ж теперь поделывает ваш Александр Иваныч?
— Четвертый год старается, нельзя ли третьего следствия выхлопотать. Авось бы опять на волю божию поворотили…
И в своих и в казенных делах Андрей Тихоныч точен до самых последних мелочей. Любил порядок.
Верстах в двенадцати от Бобылева проживал в своей деревушке мелкопоместный помещик Чоботов Михайла Алексеич. Раз в сентябре приезжает к нему Андрей Тихоныч. Помещик рад; Андрея Тихоныча все любили. А все-таки член земской полиции, спрашивает хозяин: не по делу ль.
— Я ничего, сударь мой Михайла Алексеич. По соседству от вас был — у Лизаветы Ивановны; и к вам завернул «освидетельствовать» почтение.
Лизавета Ивановна, тоже мелкопоместная, жила в усадебке верстах в трех от Чоботова.
— Ну, так милости просим. Как по-вашему, за чаек, аль прямо за водочку? — спрашивает Чоботов.
— Благодарю покорно, Михайла Алексеич, я ведь на минуточку. Развяжите вы меня Христа ради с Лизаветой Ивановной… Будьте милостивы.
— Что такое, Андрей Тихоныч?
— Да вот какое дело, сударь ты мой. Год нынче вышел такой: гусей нелегкая больно много уродила. Кто, бывало, прежде цыплятами снабжал, нынче все гуся шлет, кто прежде свинью привозил, и тот нынче с гусями лезет. Такое, сударь мой, окаянство — просто беда. Гуся не охаешь, птица добрая, да расходу много проклятая требует, обжорлива очень. Колоть теперь рано: и перо слабо, и потроха не жирны, и сала немного… Откормить к Казанской да свезти в губернию, можно будет барыши иметь, да кормить-то, сударь ты мой, чем станешь?.. Самим вам, Михайла Алексеич, известно, какой нынче на овсы-то урожай. Вовсе их нет. И прежде-то ко мне немного овса подвозили, а нынче, поверите ли вы богу, воза порядочного не собрал. Ей-богу, право, не лгу… Что мне лгать-то?.. Я человек простой.
— Так что же вам, Андрей Тихоныч?.. Овса, что ли, велеть насыпать? — спросил Чоботов.
— Какой с вас овес! — с негодованием воскликнул Андрей Тихоныч. — Сохрани господи и помилуй овсом от вас взять!.. Как это можно!.. А вот мучки ржаной так пора бы прислать, Михайла Алексеич. Чать, уж обмолотились.
— Не намололи еще, Андрей Тихоныч.
— Ну ладно, дело не к спеху… Так вот я об Лизавете-то Ивановне. Вся у меня на нее надежда была, думаю, даст возик овсеца, гуси-то у меня и откормятся. Приехал к ней в Трегубово: "Так и так, мол, сударыня, не погуби гусей, дай овсеца". А она: "Рада бы радешенька, говорит, Андрей Тихоныч, не пожалела бы для тебя, да ведь грех-от, говорит, какой у меня случился, овсы-то еще в бабках на поле, хоть сам погляди". — "Как же, говорю, Лизавета Ивановна, околевать, что ли, гусям-то? Помилуйте, говорю, матушка, колоть, что ли, мне их спозаранок-то? Изубытчусь ведь. Пожалей…" А Лизавета Ивановна: "Поезжай, говорит, к Михайле Алексеичу, у него овсы смолочены, он тебе не откажет". — Я ей и так и сяк… Нет, сударь, уперлась баба: поезжан да поезжай к Михайле Алексеичу, да и все тут… Уж я ей толковал-толковал, никак, сударь, под лад не дается. Баба так баба и есть, хозяйства понимать не может.
— Что ж, — сказал Чоботов, — коли надо, так я дам овса.
— Помилуйте, Михайла Алексеич… Да как же это возможно? Как же такие непорядки вводить? — с сердцем вскрикнул Андрей Тихоныч, с места даже вскочил.
— Какие же непорядки, Андрей Тихоныч?.. Не понимаю я вас, растолкуйте, пожалуйста.
— Сделать по-вашему — поля перемешать, хозяйство, значит, спутать. Разве это порядки? Скажите на милость, порядки это аль нет?
— Хоть убейте, не могу понять.
— Да разве вы не знаете, как у меня уезд-от поделен? У меня вот как заведено, сударь ты мой, — важно и серьезно начал Андрей Тихоныч. — По сю сторону речки Синюхи все господа помещики на ржаном стоят, а по ту сторону на яровом. С вас, с Петра Егорыча, с Анны Никитичны беру ржаной мукой, а с Лизаветы Ивановны, с Егора Пантелеича — овсом, гречей, горохом. Как же мне с вас овсом-то взять, когда вы во ржаном поле стоите? Этак, батюшка, и концов не сведешь… Поля перепутать — хозяйство сбить.
Как Михайла Алексеич ни ублажал Андрея Тихоныча взять с него овсом, не согласился. Уперся, как баран в стену рогами, никаких резонов не принял. "Не спутаю хозяйства", — да и полно…
Покончили на том, что Михайла Алексеич послал Лизавете Ивановне овса взаймы, и она, как помещица яровая, отдала этот овес Андрею Тихонычу. Когда же, уладив дело, Михайла Алексеич хотел послать овес на своих лошадях в город к Андрею Тихонычу, тот не согласился и на том настоял, чтоб овес был отвезен к Лизавете Ивановне, а она бы уж его в город отправила.
Вот какой точный был человек Андрей Тихоныч.
И все в Бобылеве любили его, и он всех любил. Душа была у него самая мягкая, каждому был рад услужить, чем только мог. Чиновники, бывало, о нем: "А наш-от блаженный! Он ничего. Пороху не выдумает, а человек тихий". Мужички в один голос: "Такого барина, как Андрей Тихоныч, ввек не нажить. И родитель был душа-человек, а этот и того лучше; всякому доступен, всякого по силе-возможности милует. Много за него господа молим".
А был же и у него враг. При всем благодушии, при всей кротости не мог Андрей Тихоныч говорить про него равнодушно. Это был бобылевский почтмейстер Егоров.
— Отчего вы не любите Ивана Петровича? — спросил я однажды Андрея Тихоныча.
— Нельзя мне любить его, Андрей Петрович… Он — злодей мой… Такую беду надо мной сделал, что представить себе не можете. Такая по милости этого подлеца со мной конфузия случилась… что вспомнить страшно!.. Ехидный человек! Самый злющий, самый жадный!..
Служение свое первоначально имел он в гусарском полку, по скорости исключен за пьянство. И как же теперь он злословит ихнюю гусарскую службу, даже вчуже обидно. Уверяет, якобы гусары не кутят, и что у них чуть кто выпьет да маленько пошутит, тотчас его вон из полка. "Хоть меня, говорит, взять — ну что такое я сделал? Выпивши, голый я по базару прошелся, и за это — хлоп! — из полка вон". Всячески злословит. "Какие, говорит, они кутилы, они, говорит, наперсточные кутилы, бабьими наперстками пьют". И здесь каждого человека обидеть готов.
На что я? На весь уезд пошлюсь, никто меня ни в чем не приметил. Так нет, и меня оскорбил по азартной своей нравственности. Да оскорбил-то как! Без ножа голову снял.
Покамест я по милости его превосходительства Александра Иваныча на сем месте «приуставлен» не был, проживание имел в губернии, а домик, что его превосходительство Полине Ивановне пожертвовали, отдавал под почтовую контору. Когда ж переехал в Бобылев, дому-то срок не вышел еще. Делать нечего, и от своего угла без малого два года в наемной квартире пришлось проживать, потому контракт, можно сказать, вещь священная.
А я, осмелюсь вам доложить, хоть на медные деньги обучен, но старших уважаю и долг почтения не забываю, для того что воспитан в страхе божием. Душу имею памятную, к благодарности склонную, для того, по христианскому обычаю, перед каждым праздником, не имея возможности, за отдаленностью расстояния, лично поздравлять его превосходительство Александра Иваныча, письменно свой долг исполняю. Придешь, бывало, на почту: Иван Петрович письмо примет, гривенник получит — я и спокоен. И шло таким манером дело без мала два года.