— Полуденный зной придает этим трем выражениям беспредельного невообразимую яркость, — заметила, смеясь, Полина. — Здесь я постигаю восточную поэзию и восточные страсти.
— А я постигаю безутешную скорбь.
— Да! — молвила она. — Эти дюны — величественный монастырь.
Мы услышали быстрые шаги нашего проводника. Он принарядился. Мы обратились к нему с несколькими малозначащими словами; ему показалось, что наше расположение духа изменилось, и он, с той сдержанностью, которая вырабатывается у несчастливцев, замолчал. Время от времени Полина и я, желая увериться в том, что наши мысли и впечатления едины, пожимали друг другу руку, но добрых полчаса мы шли в полном молчании — потому ли, что нас томил зной, которым веяло от раскаленных песков, потому ли, что наше внимание было поглощено трудностями ходьбы по дюнам. Мы пробирались, взявшись за руки, как дети: идя об руку, нам не пройти было и десяти шагов. Дорога в Бац пролегает по зыбучему песку, — порыва ветра достаточно, чтобы замести след копыт или ободьев; но наш проводник опытным глазом по горсточке помета или конского навоза вновь и вновь находил дорогу, которая то вплотную приближалась к морю, то, отдаляясь о г него, вилась по склонам дюн или огибала скалы. К полудню мы не прошли и половины пути.
— Вот где мы отдохнем! — воскликнул я, указывая на мыс, загроможденный скалами, достаточно высокими, чтобы можно было предположить наличие какой-нибудь пещеры.
Услыхав эти слова и поглядев в том направлении, куда я указал пальцем, рыбак покачал головой и сказал:
— Там живет человек. Когда нужно попасть из Баца в Круазик или из Круазика в Бац, идут окружным путем, только бы не пройти мимо него.
Все это рыбак сказал вполголоса, будто поверял нам тайну.
— Что же он — грабитель, убийца?
Проводник ответил лишь глубоким вздохом, и это еще усилило наше любопытство.
— Если мы там пройдем, что-нибудь стрясется?
— О нет!
— Вы пойдете с нами этим путем?
— Нет, сударь!
— А мы пойдем, если вы заверите нас, что нам не грозит никакая опасность.
— Этого я не скажу, — с живостью возразил рыбак. — Я могу только сказать, что тот, кто там сидит, не заговорит с вами и не сделает вам зла. Господи боже, он даже с места не тронется!
— Да кто же он, наконец?
— Человек!
Эти три слога прозвучали необычайно трагически. В ту минуту мы находились шагах в двадцати от мыса, о который бились волны; рыбак свернул на дорогу, огибавшую скалы, мы же продолжали итти прямиком, но Полина оперлась на мою руку. Наш вожатый прибавил ходу, чтобы одновременно с нами прийти к тому месту, где дороги пересекаются. Вероятно, он полагал, что, увидев таинственного человека, мы ускорим шаг. Это обстоятельство так сильно разожгло наше любопытство, что наши сердца стали биться учащенно, как будто нами овладел страх. Несмотря на палящий зной и усталость, вызванную ходьбой по песку, наши души все еще охвачены были неизъяснимым гармоническим восторгом; они были исполнены чистейшей радости, сравнимой лишь с той, какую испытываешь, слушая прекрасную музыку, например «Andiamo, mio ben»[2] Моцарта. Разве два чистых чувства, сливающихся воедино, не уподобляются двум прекрасным голосам, поющим в лад? Только, приобщившись к состоянию блаженной неги, в котором мы пребывали с утра, можно понять, как потрясло нас открывшееся нам зрелище. Если вы долго любовались прелестным оперением голубки, сидящей на гибкой лозе, вблизи родника, вы испустите горестный вопль, видя, как на нее накинулся ястреб, вонзив свои железные когти ей в сердце, как он уносит ее с той смертоносной быстротой, которую порох придает ядру. Едва шагнув на площадку, расположенную перед пещерой на высоте примерно ста футов над океаном и защищенную от его ярости грядою отвесных скал, мы вздрогнули, словно от разряда электричества, — так вздрагивают ночью, когда внезапный шум нарушает тишину.
Мы увидели человека, сидевшего на гранитной глыбе и смотревшего на нас. Его налитые кровью глаза метали взоры, подобные вспышкам пламени при выстреле; окаменелое спокойствие его позы могло сравниться лишь с извечной неподвижностью гранитных скал, окружавших его; глаза медленным движением обратились к нам, но тело не шевельнулось, будто навеки оцепенев; затем, бросив нам тот взгляд, что так поразил нас, он снова принялся неотрывно глядеть на океан, не опуская век, не щурясь, хотя блеск волн был нестерпимо ярок, — говорят, так орлы глядят на солнце. Постарайтесь вообразить, любезный дядюшка, могучий дуб, грозно вздымающий у пустынной дороги кряжистый ствол, недавно лишенный ветвей, и вы получите верное представление об этом человеке. Это было тело Геркулеса, утратившего красоту, это были черты Зевса Олимпийского, но обезображенные летами, горем, тяжким трудом моряка, грубой пищей и как бы обугленные молнией. На его заскорузлых волосатых руках я увидел жилы, подобные стальной проволоке. Вообще все в нем обличало могучее сложение. В одном из углов пещеры я заметил подстилку из моха, а на неровной плите, высеченной в граните самой природой, — глиняный кувшин, накрытый початым караваем хлеба. Никогда еще мое воображение, зачастую переносившее меня в пустыню, где жили первые христианские отшельники, не рисовало мне образа, проникнутого столь глубокой верой, столь мучительным раскаянием, какие чувствовались в этом человеке. Вы, любезный дядюшка, были исповедником, и, однако, думается мне, вы никогда не видали такого страстного раскаяния, — но оно растворялось в молитве, непрестанной молитве, полной немой безнадежности. Величие этого рыболова, этого моряка, этого грубого бретонца коренилось в каком-то неведомом нам чувстве. Но довелось ли этим глазам лить слезы? Довелось ли этой статуе, как бы вчерне изваянной резцом, разить кого-нибудь своею рукой? Этот суровый лоб, выражающий непримиримую честность и в то же время отмеченный признаками той кротости, что неразрывно связана с подлинной силой, — этот изрытый морщинами лоб свидетельствует ли о благородном сердце? Почему этот человек живет среди гранитных скал? Почему сам он подобен гранитной глыбе? Что в нем от человека, что — от гранита? Мысли наши пришли в полное смятение. В молчании мы поспешно прошли мимо, как и предполагал наш проводник, и, поравнявшись с нами, он увидел, что наши лица выражают ужас и удивление, но не стал хвалиться перед нами правильностью своих предсказаний.
— Вы видели его? — спросил он.
— Кто этот человек?! — воскликнул я
— Его называют: Тот, кто дал обет.
Вы представляете себе, как порывисто мы при этих словах повернули головы к рыбаку. Это был человек простой; он понял наш немой вопрос, и вот что он поведал нам своим бесхитростным языком; я передам его рассказ, стараясь сохранить народный склад.
— Сударыня, и в Круазике и в Баце думают, что этот человек тяжко согрешил и несет покаяние, наложенное на него святым монахом, к которому он ходил на исповедь далеко за Нант. Иные уверяют, будто Камбремера — так его звать — преследует несчастье и оно передается от него другим по ветру. Поэтому многие, прежде чем обогнуть его скалу, смотрят, откуда ветер. Если со стороны заката, — он указал на запад, — они не продолжат путь, даже если бы им посулили щепу от креста господня. Они в страхе возвращаются. А еще вот круазикские богачи говорят, что Камбремер истязает себя во исполнение обета; отсюда прозвище — Тот, кто дал одет. Он сидит здесь день и ночь безотлучно. Эти толки похожи на правду. Вот видите, — продолжал он, оборачиваясь, чтобы показать нам нечто, чего мы не приметили, — там, налево, он поставил деревянный крест в знак того, что отдался под покров господа бога, пресвятой богородицы и святых. Но и не будь этой защиты, все так страшатся его, что он здесь в полной безопасности, не хуже, чем под охраной отряда солдат. С того дня, как он здесь заточил себя на вольном воздухе, он не сказал ни слова; все его пропитание — хлеб да вода: их приносит ему каждое утро дочь его брата, девочка по тринадцатому годочку, он ей отписал все свое добро. Славная девчурка, кроткая, как ягненок, и до чего милая, до чего ласковая! А глаза! — продолжал он, подняв большой палец, — синие глаза, во какие, и волосы как у херувима. Когда ее спрашивают: «Скажи-ка, Перотта…» Это, по-нашему, Пьеретта, — вставил он, прервав свой рассказ: — ведь Камбремера зовут Пьером, вот он и дал своей крестнице имя в честь своего святого… «Перотта, — продолжал он, — что тебе говорит твой дядюшка?» Она отвечает: «Ничего не говорит, как есть ничего, ни словечка», — «А как он с тобой обходится?» — «По воскресеньям он целует меня в лоб». — «И ты его не боишься?» А она в ответ: «Чего же мне его бояться, ведь он мой крестный. Он не хочет, чтобы кто другой носил ему еду». Перотта уверяет, что он улыбается, когда она приходит, но это, можно сказать, то же, что солнечный луч посередь густого тумана; ведь Камбремер мрачен, как грозовая туча.
2
«Пойдем, мой милый» (итал.).