«Афанасий Прокофьевич Щапов»
Афанасий Прокопьевич Щапов,
урожденный в сибирских снегах,
был в своих убеждениях шаток,
да и шаток порой на ногах.
Обучаясь не где-нибудь — в бурсе,
он в кельишке своей неспроста
проживал при вольтеровском бюсте
под растерянным ликом Христа.
И вцеплялся он в книги когтисто,
полурусский и полубурят,
от баптизма бросаясь к буддизму,
к ерундизму — враги говорят.
Он стоял за конторкой упрямо,
пол промяли его башмаки.
«Это нового столпника ямы»,
гоготали дружки-бурсаки.
Он историк был. Честный историк.
Выпивал. Но в конце-то концов
честный пьяница все-таки стоит
сотни трезвенников-подлецов.
Проститутке с фальшивой косою,
он, забавя упившийся сброд,
декламировал с чувством Кольцова,
пробуждая «дремавший народ».
А она головенку ломала,
кисть засаленной шали грызя.
Ничегошеньки не понимала
только пучила, дура, глаза.
И твой пасынок пьяный, Россия,
с ощущением связанных крыл,
как публичного дома мессия,
он возвышенно речь говорил:
«Тоска по родине вне родины
под сенью чуждых чьих-то рощ
сидит, как будто нож под ребрами,
а если выдернешь — умрешь.
Там семечками не залускано,
не слышно «в бога душу мать»,
но даже и по хамству русскому
вдруг начинаешь тосковать.
Но если хамство ежедневное
и матерщина — просто быт,
то снова, как болезнь душевная,
тоска по родине свербит.
Мне не родной режим уродливый,
родные во поле кресты.
Тоска по родине на родине,
нет ничего страшней, чем ты.
Я потому сегодня пьянствую,
как пьянствуют золотари,
что раздирает грусть гражданская
меня когтями изнутри.
Глядите, бурши и поручики,
я поцелую без стыда,
как Дульцинее, девке рученьку,
цареву руку — никогда!
Я той Россией очарованный,
я тою родиною горд,
где ни царей и ни чиновников,
ни держиморд, ни просто морд.
Чужие мне их благородия
и вся империя сия,
и только будущая родина
родная родина моя!»
Лишь казалось, что он собутыльник,
пропивает свой ум в кабаке.
Он был разума чистый светильник
у истории русской в руке.
И забыв и Кольцова, и шапку,
и приняв огуречный рассол,
Афанасий Прокофьевич Щапов
из борделя на лекцию шел.
И в Казанском университете,
как раскольник за веру горя,
он кричал: «Вы не чьи-нибудь дети,
а четырнадцатого декабря!»
«Как он лезет из кожи истошно»,
шепот зависти шел из угла,
но не лез он из кожи нарочно
просто содранной кожа была.
Как он мог созерцать бессловесно,
если кучку крестьян усмирять
на сельцо под названием Бездна
вышла славная русская рать?
И в руках у Петрова Антона
Иисуса в расейских лаптях
против ружей солдатских — икона
колыхалась, как нищенский стяг.
Но, ища популярности, что ли,
все же Щапов — не трезвенник Греч,
словно голос расстрелянной голи,
произнес панихидную речь.
И, за честность такую расщедрясь,
понесла его власть-нетопырь
через муки безденежья, через
отделение Третье, в Сибирь.
Его съели, как сахар, вприкуску,
и никто не оплакал его,
и на холмике возле Иркутска
нету, кроме креста, ничего.