Подагрический палец Уэлча возвестил начало мадригала. Диксон наклонил голову и стал слегка шевелить губами – ровно настолько, чтобы все видели, что он ими действительно шевелит, – читая про себя слова, которые все остальные пели. «Когда к ногам я милой пал, прося ее лобзаний, – прочел он, – я цену клятв ее узнал и лживость обещаний. Когда ж спросил я, почему…» Он бросил взгляд на Маргарет, которая распевала с явным увлечением – всю зиму она аккуратно посещала спевки хора местного музыкального общества, – и подумал о том, какие изменения должны были бы претерпеть их характеры и взаимоотношения, чтобы эти слова можно было бы хоть в самой отдаленной степени отнести к нему и к ней. Если она и не давала ему клятв, то, во всяком случае, пыталась открывать ему душу, а именно это, должно быть, и имел в виду автор романса. Но если под «лобзаниями» автор понимал то, что, видимо, следовало понимать, тогда он вовсе не «просил» ничего подобного у Маргарет, хотя, вероятно, ему полагалось это делать. В конце концов все только этим и занимаются. Эх, если бы Маргарет была хоть чуть привлекательнее! Все-таки как-нибудь на днях он попытается и поглядит, что из этого может получиться.
– «На-а-ачнет опя-я-ять все о-о-отрица-а-ать, твердя-я-я, что э-э-это шу-у-утка», – оглушительным тремоло выводил Голдсмит. Это была последняя фраза. Диксон держал рот разинутым до тех пор, пока палец Уэлча продолжал торчать в воздухе, а когда палец описал дугу, он проворно закрыл рот, слегка дернув головой, как это делали, по его наблюдениям, другие певцы. Все, казалось, были в восторге от своего исполнения и жаждали чего-нибудь еще в таком же духе.
– Ну что ж, отлично, возьмем еще вот эту вещицу – прежде это называлось «танец». Конечно, в то время это понималось несколько иначе, чем теперь… Впрочем, произведение довольно известное, называется «Наступает май веселый». Теперь я только попрошу всех вас…
Где-то слева за спиной Диксона прозвучал сдавленный смешок. Диксон оглянулся и увидел бледную физиономию Джонса, расплывшуюся в ухмылке. Большие глаза с короткими ресницами смотрели на него в упор.
– Что вас так смешит? – спросил Диксон. Если Джонс смеялся над Уэлчем, Диксон готов был немедленно встать на защиту Уэлча.
– А вот увидите, – сказал Джонс. Его взгляд по-прежнему был прикован к Диксону. – Увидите, – повторил он, продолжая ухмыляться.
И не прошло и минуты, как Диксон увидел, увидел воочию. В отличие от предыдущих, новое музыкальное произведение было написано не для четырех, а для пяти голосов. Над третьей и четвертой нотными линейками стояло: «Тенор первый» и «Тенор второй». Более того, на второй странице обозначено было еще какое-то дурацкое «ля-ля-ля» со множеством пауз в каждой из вокальных партий. При этих обстоятельствах даже медвежье ухо Уэлча не могло бы, вероятно, не уловить полного отсутствия одного из теноров. И спасти положение было уже невозможно. Поздно уже объяснять, что он пошутил, когда заверил их полчаса назад, что «до некоторой степени» умеет читать ноты. Поздно уже объявлять себя басом! Разве только эпилептический припадок мог бы еще вызволить его из беды!
– Вам лучше взять первую теноровую партию, Джим, – сказал Голдсмит. – Вторая будет посложней.
Диксон рассеянно кивнул. Джонс снова захихикал, но Диксон его почти не слышал. Прежде чем он успел крикнуть «караул», вступление было окончено, и все уже гудели что-то – каждый свое. Он начал смыкать и размыкать губы в такт: «Вышли гулять на лужок, с каждой – ми-и-и-илый дружок, ля-ля-ля, ля-ля-ля, ля-ля-ля», – но палец Уэлча вдруг перестал описывать дуги и неподвижно застыл в воздухе. Певцы умолкли.
– Послушайте, господа теноры, – начал Уэлч, – я что-то не слышу…
В противоположном конце комнаты раздался резкий стук в дверь, которая тотчас распахнулась, и на пороге возник высокий мужчина в лимонно-желтой спортивной куртке, застегнутой на все три пуговицы. На ярком фоне куртки отлично выделялась большая борода, подстриженная как-то наискось, а из-под бороды высовывался конец малинового галстука. С чувством жгучей радости Диксон сообразил, что это, вероятно, не кто иной, как пацифист-мазилка Бертран, о возможном прибытии которого вместе с невестой Уэлч оповещал всех гостей с присущей ему экзальтацией каждые пять минут, после того как они встали из-за чайного стола. Рано или поздно появление этого молодого человека должно было, без сомнения, повлечь за собой какие-нибудь новые неприятности, но в это мгновение оно оказалось спасительным, положив конец куда более роковым мадригалам. Пока эти мысли проносились у Диксона в голове, мистер Уэлч-старший и миссис Уэлч, покинув свои места, устремились навстречу сыну, а следом за ними, хотя и не столь стремительно, двинулись, болтая, остальные исполнители, обрадовавшись, как видно, передышке. Оставшись в одиночестве, Диксон с упоением закурил сигарету. Голдсмит и местный композитор разговаривали с Кэрол – женой Голдсмита, которая с самого начала с завидной твердостью отказалась петь, согласившись лишь на роль слушательницы в кресле у камина. Скрипач-любитель завладел Маргарет. Джонс что-то исправлял в рояле. Диксон прошел через зал и, миновав всех гостей, встал, прислонившись к стене у книжного шкафа неподалеку от двери. Заняв эту позицию, он смог, смакуя свою сигарету, беспрепятственно рассмотреть приятельницу Бертрана, когда она неуверенно переступила порог и остановилась, никем не замеченная, возле самой двери.
Через несколько секунд Диксон уже разглядел все, что ему требовалось: прямые, коротко подстриженные светлые волосы и карие глаза (красивое сочетание!), отсутствие губной помады и четкий рисунок губ, прямые плечи, узкие бедра и полную грудь, подчеркнутую простоту вельветовой юбки и гладкой белой полотняной блузки. Все в этой девушке бросало жестокий вызов его привычным представлениям, вкусам и честолюбивым стремлениям и, казалось, было задумано специально для того, чтобы раз и навсегда указать ему его место. Диксон уже давно привык к мысли о том, что такие женщины – непременно собственность какого-нибудь Бертрана, и даже перестал воспринимать это как несправедливость. Для него же и ему подобных судьбой уготована более обширная разновидность женщин, и к ней принадлежит Маргарет. Это женщины, у которых стремление нравиться порой заменяет умение нравиться, но лишь до тех пор, пока слишком узкая юбка, или слишком яркая губная помада, или отсутствие ее, или жалкая неумелая улыбка не разрушат иллюзии и, казалось бы, непоправимо. Однако иллюзия почти всегда создавалась снова. Новый джемпер помогал забыть о больших ногах, великодушие заставляло не замечать сухих, как пакля, волос, а две пинты пива придавали очарование банальной болтовне о лондонских театрах или о французской кухне.
Девушка обернулась и увидела, что Диксон смотрит на нее в упор. Сердце Диксона мгновенно ушло в пятки, а девушка тотчас распрямила плечи и вся как-то подтянулась – словно стоявший вольно солдат, услышавший команду «смирно!». С минуту они молча смотрели друг на друга, и Диксон почувствовал, что у него начинают гореть уши. Тут до него донесся высокий лающий голос:
– А, вот и ты, детка! Иди же сюда знакомиться! – И Бертран шагнул к девушке, метнув на Диксона враждебный, настороженный взгляд. Этот взгляд не понравился Диксону. По его мнению, единственное, что должен был сделать Бертран, – это принести всем извинение, и притом самое смиренное, за свою нелепую наружность.
Вид приятельницы Бертрана привел Диксона в такое расстройство, что у него не возникло ни малейшего желания быть ей представленным, и в течение некоторого времени он старался никому не попадаться на глаза. Потом прошел в другой конец зала и присоединился к Маргарет, беседовавшей со скрипачом-любителем. Бертран, окруженный гостями, стоял посреди зала, что-то длинно рассказывал и то и дело разражался хохотом. Его приятельница не сводила с него глаз, словно ждала, что он может попросить ее впоследствии изложить в двух словах суть его нескончаемого анекдота. Подали кофе и печенье, что должно было знаменовать собой ужин. Диксон пошел раздобыть побольше и того и другого для себя и для Маргарет, и это занятие поглотило его целиком. А затем неизвестно почему к нему вдруг подошел Уэлч и сказал: