Адольф Гитлер – идеальный диджей. Геббельс – ведущий ток-шоу. Сталин – чудесный брэнд для продажи табака или грузинских вин. Че Гевара рекламирует сотовые телефоны. И Традиция, и Революция включены в постмодернистический спектакль без особых проблем. Они существуют виртуально именно потому, что они более невозможны в реальности. Впрочем, в постмодерне виртуально все: деньги, наслаждения, культ, труд, общество, власть...
Когда такая парадигма переносится в «недосовременную» Россию, она мобилизует проколониальную элиту, дает ей парадигмальные ключи и стилистические коды контроля. Но есть у русского постмодерна и совершенно иной аспект. На уровне политического бессознательного русское общество не принимало западный «телос», всякий раз стараясь перетолковать навязанные парадигмы «модерна» в «премодернистском» ключе. Этот тонкий процесс связан со структурой коллективного бессознательного русских. Сложно детально описать этот процесс, он заведомо остерегается внешней рационализации, ускользает от нее. Этот пласт коллективного бессознательного представляет собой гигантский психический потенциал, некий активный диспозитив реинтрепретационных, ресемантизационных стратегий, диспозитив перетолковывания.
Диспозитив перетолковывания у русских существенно отличается от аналогичных инстанций традиционных культур (например, азиатских) тем, что он располагается гораздо ближе к поверхности сознания, стучится в двери рассудка, пытается выбраться на поверхность. Азиатские культуры, модернизируясь, игнорируют корневые парадигмы этого процесса, пряча архетипы в глубины психики. Японский философ-кантианец легко остается законченным и совершенным буддистом, даже не подозревающим, что Кант имел в виду что-то другое. Пласты архаического диспозитива у японца фундаментальны, как гранитный цоколь. Азиаты, подчиняясь «модерну» внешне, не обращают на него, по сути, никакого внимания, оставаясь сами собой. Русские же, смутно и непрямо, стремятся концептуализировать свою внутреннюю позицию. Это переводит диспозитив ресемантизации в основу национального мессианства.
Евразиец П. Савицкий в рецензии на книгу Н. Трубецкого «Европа и человечество» заметил, что только русские способны обобщить архаический потенциал традиционных обществ Азии в активную контридеологию, в альтернативную парадигму. Евразийцы признавали за русскими возможность активного противостояния модерну, модернизации как вестернизации. Именно активный антимодерн, в свою очередь, вел к «модернизации» без «вестернизации», т. е. к такой модернизации, которая была бы направлена на противостояние парадигме Запада, его «телосу». Исторической иллюстрацией этого явления служит весь период советской истории (понятый, вслед за М. Агурским, в духе «национал-большевизма»), а максимальная рационализация его обнаруживается в интуициях евразийцев. Речь идет о том, что у России был (и отчасти остается) не просто архаический диспозитив коллективного бессознательного, но и вектор к рационализации программы «антимодерна» или «иного модерна».
Вот здесь-то и заключается самое интересное. Искусственное колонизаторское внедрение в современную Россию парадигмы постмодерна, за счет безразличия и игрового, зрелищного (псевдо) интереса Запада к табу, приоткрывает русским новые возможности. Постмодерн не видит в премодерне опасности, так как он есть «реализовавшийся» (а не «реализующийся»!) «телос» модерна, возникающий только тогда, когда все альтернативы модерну действенно сняты. Будучи примененным к иной контекстуальной среде, это может дать непредсказуемые результаты...
В западном контексте постмодерн размывает упругость модернизационной стратегии, так как «телосу» уже ничто не угрожает. В Азии постмодерн все равно не поймут, как не поняли модерн, перетолковывая его как-то по-своему (но в целом безобидно). А в России постмодернистский эзотеризм, выйдя на улицы, грозит стать брешью в стихии западного «телоса», его «антитезой», его «темным дублем». Если прозападная, компрадорская элита видит в Че Геваре брэнд мобильной связи, то антизападные, евразийские массы, иронично поймав нить игры, могут превратить мобильник в средства Революции (ведь, согласно постмодернизму, означающего и означаемого больше нет, есть только знаки). Точно так же у массы, в отличие от элит, не Сталин брэндирует «красное вино», но после «красного вина» рождается великая ностальгия по Сталину. В каком-то смысле народный массовый постмодерн в России может породить «антителос», стать топливом нового рывка евразийского мессианства и превратить рециклирование алеаторных кодов змеиного контроля системы в экстатическую имперскую практику Вечного Возвращения...
Глава 3. Эволюция социально-политических идентичностей в парадигмальной системе координат
Какое бы социальное явление мы ни рассматривали, следует точно локализовать его в парадигмах исторического процесса по линии «премодерн» («традиционное общество») – «модерн» (Новое время) – «постмодерн». Очевидно, что смена парадигм происходит не мгновенно, а занимает довольно растянутый исторический период. В этом качественная содержательная нагрузка исторического процесса: модерн, с его революционной повесткой дня, элиминацией метафизики, освобождением индивидуума, разрушением старых социокультурных, политических и религиозных форм, вытесняет премодерн постепенно, а тот («традиционное общество»), в свою очередь, упорствует, ищет новых воплощений, стремится одновременно прямо противостоять ему и проникать изнутри, имитируя «модернизацию». Сложность картины смены парадигм никогда не позволяет однозначно определить, когда модерн победил, а премодерн исчез. Нельзя спешить с выводами: премодерн очень устойчив, жизнеспособен, глубок и способен прорасти сквозь рациональную программу модерна, как трава сквозь асфальт. Иррациональное, мифы, чувства, сны, интуиции ведут против модерна свою тайную работу, не останавливаясь ни на мгновенье.
Проследим цепи парадигмальных эволюций на примере трансформаций идентичностей – социальной, политической, индивидуальной.
Премодерн знает следующие основные идентичности:
– империя;
– этнос;
– религия;
– иерархия (каста, сословие).
Империя объединяет в общий рациональный проект несколько этнических групп, универсализируя определенный культурный тип, который ложится в основу выработки системы особой имперской рациональности, всегда подчиненной высшей, сверхрациональной, трансцендентной цели (imperium sacrum). Империи, как правило, открыты к ассимиляции определенных культурных элементов различных охваченных ею этносов, что делает имперский механизм чаще всего надэтническим. Это справедливо как для классических персидской, греческой или Римской империй, так и для кочевых империй гуннов, тюрков или Чингисхана. Имперская идентичность воспринимается гражданами Империи как соучастие в общности универсального проекта, в общности судьбы. Политически возвышаясь над этносом, человек премодерна попадает в Империю, вступает в активное взаимодействие с «legacy of empire». Империя для человека традиционного общества не данность, но задание.
Этнос – это, напротив, данность. Это матрица культурной, языковой, психологической, родовой, кровной, но и социальной природы человека. Рождаясь в премодерне, человек попадает в этнос и чаще всего остается в нем до самой смерти. Этнос – это непосредственная идентичность человека традиционного общества, откуда он черпает все – язык, обычаи, психологические и культурные установки, жизненную программу, систему возрастных и социальных идентификаций и т. д. Этнос также обладает рациональностью, но эта рациональность, в отличие от имперской, локальна, имеет ограниченный ареал применения. Этническое мышление неразрывно связано с языком. Через язык человек интегрируется в этнос, получает имя, определяет свое место в мире. Эта органичная идентичность в традиционном обществе намного превосходит индивидуальное начало: человек этнический есть элемент единого целого, понятого (холистски) как неразделимое единство, главный и непоколебимый диспозитив онтологии. Человек в «традиционном обществе» есть в той мере, в какой он есть русский, грек, татарин, германец и т. д.