— Я украла тебя у Пьера, а он украл меня у тебя? Что же теперь?
Я сказал ей, что мы ничего не потеряли.
— Ничего не потеряли — наоборот, обрели.
Это было как откровение свыше, а Роб счел нас сентиментальными и не поверил в нашу искренность. Как хорошо, что тогда я ничего не знал, ведь книга появилась лишь через несколько лет. К тому времени он много испытал и, похоже, никому не сочувствовал.
Он даже придумал, будто Пьер ведет дневник и каждый вечер делает в нем очередную запись «при тусклом свете двух свечей в высоком подсвечнике». Представляете? Вот что он писал, превращая нашу жизнь в беллетристику: «Было слишком поздно, когда я понял, но все же я понял, и меня охватило неодолимое желание отослать Брюса и сестру прочь, чтобы не видеть, как я теряю обоих. Для влюбленных начался такой период в их отношениях, что они едва ли не боялись за себя, да и за меня тоже. Одна цель удерживала нас вместе, словно три кольца Сатурна. Так любить, до безумия, можно только в юности, в самой ранней юности. Налет обретенного опыта туманит зеркало. Им, связанным триедиными узами, казалось невозможным оторваться друг от друга. И каждый ощущал прилив печали — так бывает, только когда любишь в первый или в последний раз. Покорные приливу и отливу волны накрыли их с головой и понесли куда-то, но вскоре впереди показался водопад». Все это выдумки; я никогда не был в Венеции, и он знал об этом, но воспользовался своим авторским правом, чтобы переселить нас туда. К тому же, наши чувства были другого рода, менее литературными. И все же: «Даже физическая оболочка, губы, глаза, тела, словно существовали лишь в воображении; три неразделимые существа переплелись, как спагетти на тарелке. Однако Венеция сыграла с ними шутку, Венеция выставила их напоказ. Всегда втроем, они гуляли молча, рука в руке, между мраморными грифонами и извилистыми каналами или так же молча раскладывали карты на зеленых столах «Флориана». Странная троица — брат и сестра, худые, темноволосые, похожие на ящериц, и их белокурый, по-крестьянски простоватый пленник, коренастый крепыш. Девушка с длинным, придающим ей загадочности носом, типичным для средиземноморки, обещала к сорока годам превратиться в сварливую каргу, а у братца был вид романтического шута». Так он воспринимал нас, когда пришел наш час стать персонажами книги. До сих пор не могу прийти в себя!
И у него хватило наглости приписать: «Настоящая любовь молчалива, по крайней мере, так говорят. Но никогда еще юное молчание трех не было столь напряженным, как тогда в Венеции, никогда еще вымолвленные ночью слова не сгорали так неистово, стекая, словно воск, на канделябры памяти».
Ничего столь жгучего не было в том нашем поцелуе, тем более в холодном прикосновении ее носа к моей щеке. Она расстегнула на мне рубашку и прижала ледяные пальцы к моему сердцу. Однако лошади уже начали проявлять беспокойство, ибо слишком долго терпели наше объятие, им же хотелось в теплую конюшню, которая, и они об этом знали, ждала их за пеленой тумана. Они постукивали копытами, и вырывавшийся из их ноздрей пар сразу становился похожим на летящие вверх белые карандаши. Что тогда могла знать троица про встречу трех одиночеств? Между тем воображаемый романтический герой, подчиняясь автору повести, писал дальше в дневнике: «Они посмели любить, хотя знали, что рано или поздно их ждут разлука, злоба, даже кошмар; их ждет отчаяние, может быть, даже самоу… Однако я не смею написать это слово». Здесь хотя бы предсказано правильно, но все остальное в книге — ложь. Так называемое инфернальное счастье, которое он пытается изобразить, слишком театрально для нас. Мы были как младенцы в лесу, наивные новички.
Лошади двинулись дальше, вдохновленные окружавшими нас размытыми контурами деревьев и жаждущие перейти на галоп; едва мы тронулись в путь, в гуще тумана раздались громкие, но мелодичные голоса перекликавшихся между собой детей. Для прогулок время было не самое безопасное, поэтому, вспомнив местные сказки, мы подумали, уж не феи ли это и эльфы, обитатели сумрачных рощ, окружают нас…
— Чепуха, — произнес я не допускающим возражений тоном, каким обычно уверял смертельно больных пациентов в том, что они будут жить вечно. — Чепуха. Обыкновенная школьная экскурсия.
Однако при нашем приближении голоса как будто удалились, и мы даже подстегнули лошадей, чтобы не потерять их. Но лошади раскачивались из стороны в сторону, тропинки шли вкривь и вкось — и голоса слышались нам то с одной, то с другой стороны. Несмотря на весь мой закоренелый скептицизм, признаюсь, на мгновение я усомнился в своей правоте и реальности пронзительных голосов. Но мы продолжали путь, внимательно следя за дорогой и все время прислушиваясь.
Неожиданно, словно убрали занавес, туман отошел в сторону, и мы выехали на боковую тропинку, на которой увидели цепочку вполне реальных детей разного возраста. Они переговаривались и перекрикивались между собой, в руках у них были охапки растительности для обустройства ясель — мох, папоротник, лишайник, лавр, а также длинные блестящие ветки падуба и омелы. Ветки падуба они держали как скипетры. Этот падуб с мелкими ягодами в Провансе до сих пор называют li poumeto de Sant-Jan, или «яблочки Святого Иоанна». Узнав детей из поместья, Сильвия, радостно вскрикнув, спрыгнула с лошади, чтобы перецеловать их всех и расспросить о брате. Ребятишки тоже повеселели, узнав, что мы везем с собой santons. Приятно было убедиться в близости дома: несмотря на все коварные трюки тумана, нам удалось довольно точно определить путь.
Окруженные веселой толпой, мы взяли лошадей за поводья, предварительно усадив на них детей, распевающих святочные гимны, и торжественно прошествовали к главному входу, где нас уже с нетерпением поджидали родители ребятишек, то и дело поглядывавшие в сторону леса.
Родные улыбающиеся лица! Старый Жан в овчинном полушубке на фоне камина, мерцавшего в глубине главной залы, отчего его серебристые волосы напоминали светящийся нимб. Чуть позади — его невозмутимая и крепенькая жена Элизо. Рядом сорокалетний широкоплечий мужчина с пышными черными усами — Мариус, сын, единственный свет в окошке. Эспри, который помладше, сразу принялся разгружать лошадей. Вслед за ними прибежали и стали нас обнимать дочки и внучки — Магали, Женетон, Мирей, Нанон, в основном, такие имена. Когда с церемониями было покончено, нам предложили традиционный горячий молочный посеет, сдобренный красным вином со специями, которым издавна согреваются зимой путешественники. В гаме и шуме, ведь все говорили одновременно, мы даже не заметили, что среди встречающих нет Пьера. Впрочем, он как будто был и в то же время не был. Добравшись наконец до главной залы с пылавшим камином, мы увидели его на площадке широкой, огороженной резными перилами лестницы, откуда он с довольной улыбкой наблюдал за нами. Немного погодя он сбежал вниз со смущенным видом, словно пытался сдержать свой неуемный, полный обожания восторг. После того, как мы со всеми перездоровались и ответили на все вопросы, нас оставили одних, и тогда мы рука об руку поднялись по лестнице наверх, а там пошли по длинным белым коридорам в комнату Пьера, которая находилась позади небольшой картинной галереи, где висели, в основном, портреты его предков, потемневшие от времени и каминного дыма. Возле дальней стены стоял на подставочке большой пробковый круг, утыканный разноцветными стрелами, резко выбивавшийся из стиля остальной обстановки. Пьер проводил здесь довольно много времени, практикуясь в стрельбе из купленного в Лондоне тисового лука, и свист летящих стрел разносился по всему дому. В его личных комнатах, переполненных книгами, масками, рапирами и пистолетами, потолки были арочные, старинные. От керосиновых ламп и свечек в высоких серебряных подсвечниках всюду падали теплые тени. В большом камине, источая божественный аромат, горели ветки дрока, оливы и дуба. Рождественские праздники издавна расписаны по часам, и Пьер чуть не летал от счастья, радуясь, что пока все обходится без накладок и проволочек. К тому же через два дня мы ждали Тоби и Роба (наших Гога и Магога), которые, благодаря своей легкомысленной смешливости и непредсказуемым выходкам были незаменимы в компании.