Тем временем разнесли вино, и началось главное пиршество года. По традиции эта трапеза всегда «легкая», так что в сравнении с другими праздничными днями ее можно назвать даже скудной. Дивный аромат шел от огромного блюда с raito — рагу из разных рыб с соусом из вина и каперсов. Над облитыми коньяком цыплятами поднималось голубое пламя. Длинные коричневые батоны трещали в руках пирующих, как ветки олив — в огне камина. Первое блюдо опустело почти мгновенно, и его место на столе заняли два блюда еще больших размеров — с белой треской и мелкой рыбой из Роны, которую жарят целиком. Следом за ними, но уже не так скоро, подали белых улиток из виноградника. Их обычно подают прямо в раковинах, а во время еды достают крепкими, длинными — в три-четыре дюйма — и загнутыми на конце — шипами дикой акации. Бокалы вновь наполнили, и начались тосты.
Потом появились изысканные овощные кушанья — вроде белых cardes или cardon, вкуснейших стеблей гигантского чертополоха, похожего на разросшийся сельдерей. Их бланшируют, затем тушат в белом соусе — исключительно местный деликатес. Они очень нежны на вкус, в чем легко убедиться, приехав на юг Франции; а ведь это обыкновенный сорняк. Наш обед продолжался, и наконец наступил черед всякого рода засахаренных фруктов, орехов и зимних дынь. В камин положили еще одно полено, и армия винных бутылок уступила место фаланге бренди, арманьяков и настоек. Принесли дымящийся кофе.
Жена старого Жана поставила перед нашей влюбленной троицей большую серебряную сахарницу с белым сахаром — ни дать, ни взять серебряное брюхо, приоткрывшее свое сладкое нутро. Три ложки стояли торчком в ожидании, когда мы первыми возьмемся за них. Тосты и шутки стали понемногу стихать, словно падающие на землю отполыхавшие петарды фейерверка, и наступило время для более серьезного разговора. По традиции Пьер каждый раз произносил речь, в которой подводил итог годовым работам, за что-то хвалил, за что-то журил своих домочадцев. На сей раз у него были важные новости, которые так или иначе затрагивали каждого, кто находился в зале. Я видел, как предстоящее выступление терзает и мучает его и его сестру, изредка бросавшую на него любящий и сочувственный взгляд. Пьер не раз менял место за столом, чтобы перекинуться словом то с одним, то с другим из сотрапезников, оттягивая неприятный момент, но, наконец, встал и, призывая к тишине, постучал по столу. В ответ раздались громкие аплодисменты, и те, кого ему предстояло огорчить, подняли в его честь бокалы.
Побледнев, он покорно ждал, когда стихнет шум, чтобы поздравить всех с Рождеством. Потом попросил не сердиться на него за печальный и задумчивый вид, на то у него есть весомые причины. Собственно, не происходит ничего такого страшного, просто любые перемены вызывают печаль и сожаление.
— Но прежде, чем я расскажу о своем отъезде, позвольте сообщить вам о тех изменениях, которые я наметил. Первым делом я поднимаю бокал за старого Жана, который мне ближе отца. Я вручаю ему бразды правления, отныне он будет régisseur[30] в Верфеле, пока сам я буду en mission.[31]
Речь была составлена с большим искусством, Пьер произносил ее с горячностью и одновременно с рассудительностью, тронувшими всех, кто сидел за столом. Он заверил слуг, что никого не собирается увольнять и даже, из-за возросшей ответственности, намерен увеличить жалование. Его сообщение вызвало взрыв радости, сопровождавшийся поцелуями и поздравлениями. Недурственное начало дипломатической карьеры — ибо к тому времени, когда подошла очередь новостей малоприятных, публика совсем развеселилась, подмасленная Рождественскими подарками. Этот настрой помог Пьеру честно и смело изложить причину перемен и объяснить без экивоков, что перед ним был выбор: или найти способ, как сохранить фамильное имение, или сидеть сложа руки и смотреть, как его съедают долги. Вот он и решил приискать должность, соответствующую его образованию, но при этом, успокоил всех Пьер, он клятвенно обещает одно. Летом мы трое будем приезжать в Верфель и проводить тут отпуск. Слушатели истовыми похвалами отозвались на проявленную им здоровую сентиментальность, вполне довольные и собой и хозяином, и только я не мог не думать о возможной разлуке, ибо осенью мне предстояли последние экзамены, и я не имел ни малейшего понятия о том, что мне уготовило будущее. Мог ли я предвидеть, что через три месяца окажусь в Министерстве иностранных дел? В тот праздничный вечер мной владела всепоглощающая, почти болезненная тоска по тем местам, где я провел счастливейшие часы моей жизни — по весеннему Арамону с его вишневыми садами и зеленой травой, по Фону, Колья и дюжине других уголков, где мы разбивали наш лагерь. Я видел озабоченное лицо Сильвии, и не мог избавиться от глубокой печали.
Наконец, пирующие осмыслили сказанное, и наступила тишина, словно все старались представить, как будут жить в шато без Пьера. В это время в дверь негромко, но властно постучали, и мы переглянулись, не понимая, кого могло занести к нам в столь поздний час, да еще в праздник. Вскоре торопливый стук повторился. Старый Жан встал из-за стола и, гулко топая по каменным плитам, отправился открывать дверь.
Снаружи было темно, но в раме из мигающих отсветов пламени я увидел женщину, как будто цыганку, по крайней мере, в пестрой юбке, блестящей шали и с дешевыми, но очень крупными серьгами в ушах. Кстати, мое предположение не было таким уж фантастическим, ибо у стен Авиньона расположился большой цыганский табор: Салон недалеко, да и подобный вечер как нельзя лучше подходил для попрошайничества… Видение сделало несколько шагов — ближе к свету — и с легкой хрипотцой проговорило:
— Пьер, мне сказали, что ты вернулся.
Звучный голос и правильный выговор абсолютно не соответствовавшие внешнему виду женщины, тотчас привлекли всеобщее внимание. Ноги у нее были босые и грязные, и на лодыжке — неуклюжая повязка. Массивная голова, маленькие черные глазки и длинный нос — в первый момент женщина показалась ужасной дурнушкой. Но очень подвижное выразительное лицо и глубокий волнующий голос производили неизгладимое впечатление, завораживали. В поведении незнакомки были властность и величие. Пьер сердечно ее обнял.
Так я в первый раз увидел Сабину, о которой мало что знал до тех пор; собственно, вспомнил только имя, когда Пьер назвал его, а потом Сильвия, здороваясь, повторила. Позднее я научился ее понимать и тоже стал ею восхищаться — но все же не так, как Пьер, который не мог говорить о ней без восторга. Она была дочерью лорда Банко, банкира-еврея, известного во всем мире, и их шато располагался в Мере, то есть всего в десяти-двенадцати километрах от Верфеля. Обладавшая блестящими способностями, Сабина однажды покинула университет и отправилась бродить с цыганским табором, якобы ради изучения его обычаев для работы по этнографии. Исчезала Сабина надолго, возвращалась всегда неожиданно и некоторое время вела цивилизованный образ жизни, как полагается единственной дочери богатого банкира, получившей соответствующее воспитание и образование. Ее мать давно умерла, а отец постоянно менял любовниц, как правило, выбирая их среди второсортных актрисок, которые быстро ему надоедали. Он искренне радовался возвращениям Сабины, в основном, из эгоистических соображений, так как она была великолепной хозяйкой, а он любил задавать пиры. Попадая в затруднительное положение, Сабина иногда наведывалась за помощью и советом в Верфель. Обычно они с Пьером встречались во время верховых прогулок.
В тот вечер она была весьма эффектна, и я с ревнивым любопытством следил за тем, как внимательно слушает ее Пьер. Опять что-то случилось у цыган, не помню уж что именно. Вроде, один из них, осерчав, скрывался в лесу, если я ничего не путаю. Послушав ее несколько минут, Пьер молча взял фонарь и жестом попросил проводить его в лес. Они с пугающим проворством вышли наружу. Я обратил внимание на старого Жана, который деловито подошел к шкафу с оружием, достал карабин, зарядил его и, вернувшись к двери, стал вглядываться в темень, приготовившись ринуться на помощь. Но все обошлось. Сначала послышалась перекличка мужских голосов, потом до нас донесся звучный голос Сабины. Наконец, покачивая фонарем, возвратился Пьер. Уже один.