Очевидно он говорил о смерти с точки зрения истинного гностика, которая с тех пор заменила в нашем сознании обыденное представление о смерти, о такой, которая для Аккада и его секты была лишь следствием телесной слабости и недостатка утонченности.
— Смерть — прихоть, если позволяешь себе умереть прежде, чем находишь способ умереть с толком, — говорил он.
Я медленно повторял про себя эту фразу Аккада и, вглядываясь в убегавшую ночь, пытался представить, где он сейчас. Может быть, умер? Мне почудилось, будто от Пьера меня отделяет всего лишь один удар сердца.
Все же нам повезло и со службой, и с путешествиями; мы наслаждались счастьем почти беспрерывного общения друг с другом, и нашей дружбе, вскоре переросшей в любовь, никогда не угрожала опасность зачахнуть. Совсем мальчишкой я познакомился с братом и сестрой, которые вели в своем шато жизнь отшельников, далекую от мелочных забот, странную жизнь, наполненную познанием самих себя и окружающей их красоты; и с тех пор мы редко разлучались. Пьер стал дипломатом, я — врачом при дипломатической миссии, но, несмотря на все превратности судьбы, даже в худшие времена мы получали назначения в соседние страны. Несколько раз нам улыбалась удача, и нас посылали в один город: его — в посольство Франции, меня — Британии. Таким образом мы вместе узнавали Каир и Рим, вместе осваивали Пекин, Берн и Мадрид. В разлуках Сильвия заменяла мне его, ему — меня, соединяла нас, живя попеременно то у меня, то у Пьера. Однако летний отпуск мы всегда проводили втроем в Верфеле. В общем, перемена мест и партнера не мешали нам сохранять наш стиль жизни (и любви).
Впоследствии, все обдумав, я женился на Сильвии, потому что она так захотела. И это еще прочнее связало нас троих. Однако я не был ничего не видящим лунатиком и отлично представлял психологические сложности нашего нового статуса. К тому же мне было известно, что в любой момент разум может окончательно изменить Сильвии; и тогда она навсегда переселится в зеленую тишь Монфаве, под своды большой психиатрической лечебницы, вознесшейся над бурлящими речками и солнечными беседками Воклюза, которые распространяют нечто вроде кинетического покоя Эпидавра.[4] Но мне ни разу не пришлось о чем-то пожалеть. Наша тройственная любовь чаровала меня всю жизнь, и с нею я сойду в могилу. Я знал, что встретил моих единственных вдохновителей, и собственной жизнью воплощал в действительность сюжет и контрапункт «Сонетов» Шекспира. Я нашел господина-госпожу моей страсти. О чем еще мне было мечтать?
Всю зиму я провел в стране замерзающих озер, покорных железной хватке льда, где по ночам кричат летящие на юг дикие гуси. Поэтому, гуляя там в зимних сумерках, то и дело наступаешь на кучки перьев — снег в лесу похож на неубранный стол. Того, кто трапезничал, уже нет. Иногда, бывает, лисица брезгует птичьей головой, но чаще остаются лишь несъедобные перья. В древнем мире, по-видимому, такое тоже случалось, ведь на пересечении дорог, в зеленой роще или на берегу моря путник мог наткнуться на остатки жертвоприношений. Люди отдавали богам животных, как позже стали приносить им первые плоды своих садов. Мне вдруг почудилось, что самоубийство (если это самоубийство) Пьера каким-то образом соотнесено с подобным жертвоприношением. И все же я не мог до конца поверить. Но если не он сам, кто поднял на него руку? В нашем прошлом не было ничего такого, что объяснило бы столь трагичную развязку. Тем более что Пьер понял и, судя по его собственным словам, принял гностические идеи Аккада. Нет, постойте…
Мне вспомнились несколько фраз Аккада, которые звучали примерно так: «Люди наших убеждений постепенно учатся отвергать порядок, установленный так называемым Богом. Они отвергают пустой мир, однако, не как аскеты или мученики, а как выздоравливающие после попытки самоубийства. Но до этого надо дозреть». Неожиданно в мозгу спящего пассажира возникла нелепая мысль. Самоубийство Пьера — часть ритуального убийства… Вот уж чепуха! И я, словно наяву, увидел вторившего Аккаду и наивного, как Дон-Кихот, Пьера. Вечно ему хотелось все довести до крайности.
А Сильвия? О чем же она умолчала? Как обычно в последние два года, мысль о том, что Сильвия в Монфаве, болью отозвалась в висках.
Наконец-то я дома, и сейчас шаркающим шагом устало выйду на пустой перрон — торжественный момент всех приездов и ожиданий, но на сей раз я один. Маленький запущенный вокзал, как всегда, вызвал у меня острый прилив любви и страха, потому что обычно меня встречала Сильвия, рука об руку с медицинской сестрой, сосредоточенно поглядывая вокруг. По-моему, я каждый раз нетерпеливо ее высматривал. Поезд, вздохнув, останавливается, и слышится хриплый голос, с характерным местным выговором, делающий объявления. Я застываю у освещенных окон.
Здесь ничего не меняется, и вокзал все такой же невзрачный, такой же убогий и провинциальный. Глядя на него, невозможно представить знаменитый жестокий город, которому он принадлежит.
Снаружи дует мистраль. В медленно оттаивающих садах торчат посреди кружков полинявшей травы знакомые хиленькие пальмы. Клумбы еще покрыты инеем. Ну и, конечно же, вытянувшиеся в ряд fiacres с резиновыми шинами ждут, не сойдет ли кто-нибудь с раннего поезда. И возницы и лошади уже просто умирают от скуки и отвращения. Еще немного, и фиакры потащатся в спящий город порожняком, потому что следующий поезд — только после одиннадцати. Мне удалось разбудить кучера и сговориться о плате, после чего он повез меня в старый «Королевский отель». Но когда мы немного уклонились от курса и зачем-то несколько раз свернули в сторону крепостной стены, мне вдруг страстно захотелось посмотреть на реку. И я приказал ехать к божеству нашей юности, с ее жизнью так много было связано. Расчувствовавшись, мы ехали вдоль древних крепостных стен в полной темноте. Над нашими головами смыкались кроны деревьев. Неожиданно послышались чьи-то крики, сливавшиеся с шумом ветра. Видимо, это коты справляли свадьбу. Я вышел из фиакра и зашагал рядом с ним, чувствуя, как ветер хватает меня за плечи.
В серых сумерках река была чернильно-черной, вздувшейся и притихшей под обломками льда, которые со звоном сталкивались возле берега.
Небо чуть-чуть посветлело на востоке, однако ночь еще не уступила свои права. Легко было представить, что ты — где-то в центральной Азии, где точно такое же, словно одетое в кольчугу, облачное небо с блекнущим мерцанием лунного света. Кучер что-то недовольно проворчал, но я, не обращая на него внимания, осторожно ступил на знаменитый разрушенный мост, одной рукой держась за перила, а другой — за шляпу, так как здесь ветер уже разгулялся вовсю. Часовню заливал болезненно-призрачный свет, но молящихся еще не было. Разрушенная прославленная реликвия веры людской указывала своими каменными изувеченными пальцами на запад. Мне вспомнился Пьер. Толкуя слова Аккада, он сказал что-то вроде: «На самом деле умирает коллективный образ прошлого — все временные ипостаси, появлявшиеся по отдельности, теперь соединились в одной временной точке чьего-то совершенного восприятия или кристально-чистого понимания, способного остановить мгновение». Какими же пустыми показались мне в продуваемой ветром ночи те глубокомысленные рассуждения. И все-таки тут они были как нельзя кстати. Ведь лет сто эта обшарпанная деревня считалась Римом,[5] центром христианского мира.
В конце концов, это — Авиньон.
В отеле я обнаружил сбивающие с толку послания, но у меня не было возможности сразу же откликнуться на них. Продремав до рассвета, я решительно ринулся на поиски кофе, ощущая болезненный прилив любви к старому городу, пока, словно освободившись от телесной оболочки, шел по его улицам, сопровождаемый звуком своих твердых шагов. Авиньон! Все те же грязные фонари, все те же крадущиеся коты; перевернутые урны, блестящая рыбья чешуя, оливковое масло, осколки разбитого стекла, мертвый скорпион. Пока мы странствовали по свету, город ждал нас, сидя на привязи там, где сливаются две зеленые реки. Прошлое забальзамировало его, сделав недоступным для настоящего. Много лет мы уезжали и возвращались, забывали о нем и вспоминали его. А он со своими мрачными монументами, тяжелыми надтреснутыми колоколами, гниющими площадями всегда ждал нас тут.
4
Эпидавр — древнегреческий город, в котором располагался медицинский центр (при храме бога врачевания Асклепия). По преданиям, тамошних пациентов лечили сном.
5
Имеется в виду так нызваемое «Авиньонское пленение» (1309–1366; 1370–1377), когда резиденция римских пап находилась не в Риме, а в Авиньоне.