По деспот нетерпимости к однообразию умудрился взять верх, и Человек добился, наконец, того, чего так страстно желал во всех своих грезах: мир, сотканный из мириад калейдоскопических светопредставлений, будто громоздкий валун, утеряв невозмущаемую гордыню равновесия на вершине, предался вдруг суетному низкопоклонству, ища каменного упокоения осклизлых нечестивых низинах. Гигантский валун, сплотив все свое первоединство, нёсся по склону, обезвреживая глупорожденной болью все раздавливаемое на своем пути, и Человек узрел, наконец, во что же обратился некогда константный, сонноколеблющийся в своей беспримесной идиллии мир. Обильные взнуздывания к переменам сотворили феерическую какофонию. Отныне действительность мира была более колоритна и менее надмирна. Человек всегда играл в детстве, сколько он себя помнил. Игра была необходима ему как воздух, возможно, и более того. Человек, будучи ребенком, всегда играл во взрослых, он играл в ту жизнь, которая должна была подстерегать его и которой он страстно желал. Он играл в жизнь для того, чтобы постепенно, играя в нее, научиться ей. Таким образом, игра постепенно переходила в генеральную репетицию, ну а та не замедляла постепенно преображаться в красочно декорированное представление, на которое по очереди впускали зрителей, и представление это всегда было премьерой. Жизнь сама научала себе вступающего в нее Человека. Так, мальчик всегда играл в воина, дабы затем стать защитником очага; девочка всегда играла мать, дабы затем сделаться таковою реально; и, для того чтобы достодолжно приспособиться к тому или иному уровню сложности жизни, потребен был тот или иной стаж игры определенной степени сложности. Человек гнал прямоходящее время вперед, с трудом поспевая за ним, и уровень сложности жизни поднимался все выше и выше. И вслед за ним, будто привязанные, тянулись и игры. Непомерно усложняясь, они возрастали числом и отнимали все больше времени, настигая зрелые годы, а порою и старость, причудливо трансформируясь в хобби или призвания, неустанно пожирая силы, воображение, порабощая все лоно мудрости одной лишь всемогущей игрой. Игра есть нестабильность, отражающая переходный процесс одной жизни к другой через детство. Игра — это полноправный символ детства. Человек всегда сам подразумевал, что взрослое его состояние является установившимся основным режимом его жизни и потому единственно правильным. От нестабильности детства Человек перебирался к началам стабилизированного участка жизни — сплоченной взрослости, которой ошибочно приписывались все триумфы и шабаши пороков, щедроты и лихоимные стяжательства, защиты и гадкие посягновения.

Но жизнь, подстрекаемая к баснословному изменению, наконец, поддалась, но не всюду, а лишь фрагментарно нарушая свое правильнотечение, образуя всеохватывающие ножницы между непомерно ранней искушенностью в одних вопросах и непростительной, контрастно опровергающей все оптимистические чаяния человека, наивной несмышленостью в иных. Поле игры стало иллюзионистически растягиваться, прорываться аллергентными зияниями, сбираться в двурушнические складки, все более теряя эстетическую безболезненную созерцабельность. Не было больше привычного членения на саван зла и плащаницу добра; тьмы разнокожих иноплеменных начал рядились под эти две простенькие маски, кромсая с переменным успехом по-прежнему восприимчивые страстотерпеливые, заплатанные крохами нехитрых утех, разнузданные души. Человек перестал различать границы игры и жизни, игра перестала быть сказочной, странноприимной пропедевтикой жизни. И чем убийственней становились поступки взрослого Человека, тем проще и безгорестней становились шутливые, насерьезненные мишурным негодованием волеизъявления младенца. Не разучившись играть и не приобретя истинного вкуса к зрелой установившейся жизни, Человек продолжал играть окончившиеся по контракту представления, скупо надеясь пожать сосредоточенные россыпи недослушанных оваций. Он играл и играл. Его сапожок с нордическим упрямством заставлял гибнуть десятки оловянных когорт, втирая их оловянную кровь и драгоценный рисунчатый ковер. Проходило немногим более одного-двух десятков лет, и детская комната превращалась во всамделишное поле узаконенных смертоубийств. Но сомлевший от осязания бойни глаз некогда мелкого беса крепчал, распираемый блеском пожарищ, играющих красками в огнетерпеливом лоне повадливо всеядного зрачка. Голос, срываясь рваным фальцетом, разил острее клинка, ибо Человек, смекнув, как убивать, не разобрался еще в том, что значит отнятие не им даденной жизни. В его глазах не было крови и предсмертного храпа кровоточащих лоскутьев искромсанных тел. В его глазах ровно и методично падали негнущиеся оловянные истуканы. Человек гнал свою картинную страсть, то седлая ее, то рабствуя ей. Он играл в похоть, называя это тактом высшей любви. Он играл в работу, семью, долг, в слова и цифры. Он амбициозно играл в государственность, так остро воспринимая мифическое бумажное изменение невидимых границ, как будто это было его собственное тело, вдруг усекаемое. Он возвеселялся всякий раз, когда игра натягивалась на жизнь. Вскоре, однако, ее каркас начал ветшать. Но Человек не замечал этого, безраздельно находясь во власти игры.

Человек всегда играл на виду у своих Богов, постоянно меняя их количеством и лицом, беспрестанно переселяя их с места на место. Ибо ему мнилось, что грехи его прошлого уходят вместе с отвергаемыми Богами, которым он некогда возносил роскошные духовно-иллюстративные молитвы и съедобных жертвенных животных. Скуки ради, однажды дойдя до крайней степени лакомого буйства, Человек разрушил все препоны, стараясь, наконец, дотянуться до своих интенциональных идолов. Но, чрезмерно приблизив их к себе, Человек-приключенец отдалился от них. И тогда, не умея тужить, он научился разрушать могилы и обычаи предков. Он подрабатывал, утилитарной трагедийностью латая все узости духа. Пронырливо святотатствуя, он покрывал долги иных святотатств. Человек оказывал неповиновение самому себе, не находя себе места в поисках неизбывной жажды. Он не верил в чудо, но ждал его.

Познавая жизнь, Человек искал окрест себя то, что приносит ему боль от того, чтобы затем безотлагательно избегнуть этого. Именно затем он и играл, ибо игра — это единственное состояние, неспособное причинять реальную боль. Всякий раз, играя или приближаясь к игре, Человек находился в своем особом, приворожительно вымышленном, но вполне серьезном обезболенном пространстве смещенных акцентов. Игра именно тем и отличается от жизни, что в ней нет невозможного. Таким образом, изначальная игра, обособляясь, оговариваясь, ограничиваясь, насыщаясь болевыми реакциями, в общем и целом переакцентируясь с довлеющей всевозможности на открытую невозможность, обретая устойчивый смысл, отличный от игровой, непокорной цели, обретая нравственную окраску в совокупности с пространственно-временной привязанностью, становится жизнью. Играя, Человек всегда находился в своем безызъянном пространстве, обнесенном чудодейственной изгородью неуязвимости. Больше всего Человек был склонен страдать от того, что в окружающей его жизни право расстановки акцентов принадлежало не ему, а неведомой, лишь гадательно мыслимой силе, к которой он беспрестанно чаял быть сопричастным. Пространство же, поедающее без остатка его душу в процессе игры, было под стать лишь этой всемогущей силе, указующей Человеку, где есть всамделишная страсть, а где — самобытное бесстрастие; что есть истинное невменяемое зло и где же мягкотелая послушная добродетель; где необходимо жертвовать безраздумно и где начинается право, по которому эту жертву можно взимать. В этом пространстве, ювелирно вживленном психикой человека в вещественный мир, точно по сказочному мановению всесильной десницы, налагалась легкая неизгонимая вседозволенность. Фатальный символ неисполнимости заветных желаний отсутствовал вовсе.

В этом пространстве, которое, увы, нельзя замерить ни одним существующим прибором, но которое ведомо каждому Человеку,/не бывает шквалов горестей и напастей, не существует помрачительной разницы между «мочь» и «хотеть», где обыкновенный ушиб или психический дискомфорт есть одна из наиболее немыслимых абстрактных и непостоянных категорий, не имеющих под собою ни почвы, ни опустошительных аналогий. В этом пространстве игры мальчик, будучи воином или военачальником, мог играть бесконечно, бывая убит лишь понарошку даже для самого себя или изобретая многочисленные тяготы вымышленно неприютных походов, разжигая в себе упоение, с которым, будучи храбрым и всевидящим полководцем, он не уставал одерживать викторию за викторией, ибо в этом пространстве игры не бывает поражений, так как победитель и побежденный всегда есть порождение одного и того же ума. Девочка, макетируя семью, в которой является матерью и хозяйкой, напускает на себя многочисленные трудности как объективного, так и субъективного характера, добровольно приговаривая себя ко всем околичностям упорно копируемой ею судьбы, тем не менее знает, что ее игрушечная семья крепче и счастливее семьи ее матери. В этом пространстве Человек по жизненно приговаривает себя к неискоренимому успеху и ни на секунду не перестает потешаться и радоваться ему, ибо акцент усталости так же диаметрально смещен на священнотрезвенную безустанность.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: