Я имею самого себя, я обладаю собой. Что может быть интересней? В мое сознание внедрились более сложные манипуляции, призванные производить впечатление более простых, вот и вся моя реальность. К пониманию жизни можно прийти двумя способами: до нее можно дорасти и можно до нее низлететь. Первый путь наигранней и привычней, но второй неизмеримо интересней, ибо сопряжен со всеми преимуществами смотрящего сверху вниз.
За одну субтильную иронию смотрящего сверху я согласен претерпеть какие угодно лишения.
На ходу я ранил воздух, а он лишь свирепо стонал в окончаниях моих пенящихся одежд. Небо пробовало что-то предпринять с облаками, а мне хотелось ударить снизу по подносу, на котором прохожие подносили мне лучистую грошовую благожелательность так, чтобы гроши устроили здесь небольшой медный гербовый фонтан.
С наступлением дня ночной совиный холод исчез в складках вырождающихся тканей, но тепло еще не расправило затекшие члены и не заняло вакантное место. Именно во время этого междувластия я и подошел к обиталищу Евгения и Сержа.
Дверной глазок будто из хитрой бутыли наполнился глазом, неслышно чавкающим ресницами. Он был таким безучастно карим, что я принял его за кнопку электрического звонка и едва не нажал. Мой выход напоминал вращательное движение, которым нарушают тепло-несущее одиночество термоса, дабы извлечь из него улыбку. Владелица карих глаз неподдельно выдержанно поведала мне, что Евгений и Серж съехали поздно ночью в крайней поспешности, и больше ей ничего не известно. Она говорила в такт своему бестревожному кровообращению, а изумрудные серьги в потускневшей оправе, казалось, должны были придать ее лицу вид удовлетворенного лукавства.
Я уверенно брел по селению X, нещадно перлюстрируя свежевыкрашенное воспоминание о том, как на меня вдруг повеяло из окаянных глубин пансиона шикарным запахом потревоженной пыли, а неугомонный маятник резал на ровные ломти что-то домашнее.
Невзирая на одиночество, мне захотелось побыть одному. Я бродил, как может бродить лишь уволенный в запас парадный часовой, и диву давался, как мало событий со мной происходит и как велика меж тем сила моей изолированной рефлексии, теребящей в гневном безрассудстве многие глубины философской надмирности. Сейчас меня более всего занимал круг проблем, которые я условно окрестил технологией веры и технологией судьбы. Я был приятно шокирован, едва мне достались эти два филологических мутанта. Народившись, они моментально окоченели в моем мозгу до пассивного безвременья девизов.
Я ослабил поводок вассальной экстравертированности, и она тем не менее не нашлась ничего сказать мне, кроме разве того, что вокруг стало теплее.
§ 12
Я расстался с хозяйкой пансиона, даже не поминая деньги, уплаченные ранее до конца месяца, и тотчас застращал себя ядом сарказма, что, возможно, вот так же когда-нибудь безмятежно поверяя в долг, я расплачусь за свои похороны и будущее рождение вкупе.
Судьба — это банк, где на каждого открыт кредит, и я давно мечтаю его обокрасть.
Поверх своей недешевой поддельной забывчивости я презентовал этой густо накачанной надушенным воздухом и легкокрылыми сплетнями даме ажурный костяной брелок в виде мясистого амура с полным колчаном стрел, обглоданных карманной мелочью. Ее умиление немыслимого фасона щипало мне ноздри, я кланялся. Сборы мои были кратки и филигранны с позиций немого кино. Я надумал возвратиться в свое полуродное столичное гнездо и решил тотчас же отправиться в обратный путь к дяде. Нащупав глазами календарь, я ужаснулся: ведь селение X пожрало ни много ни мало, но почти целый год моей жизни. До этого дни надменною чередой фиксировались лишь осколками интонаций моего душевного равновесия. Только теперь у душистого изголовья новой весны я встрепенулся при мысли, что мне почти нечего вспомнить в этой обобранной красками кутежей и фантазиями грехопадений местности, и потому год этот недействителен.
Все же задним числом я испытывал стыд от того, что не смог взять от феномена селения X больше, и потому решил не глотать так явственно окончание будущих воспоминаний по нему и не потщился немного пофланировать по его путанно пересекающимся улицам. Мое белокровное любопытство удовольствовано было не совершенно, и потому я энергично прогуливался, готовый ежемгновенно конфисковать чудо и пришпилить его золотистой иглой на черный бархат аффектирующей части сознания, стоило ему броситься мне под ноги.
Тем не менее по прошествии самого непродолжительного времени я поражен был приятным удивлением, едва выяснилось, что в этот день в селении X проводилось нечто наподобие маскарада по случаю старинного празднества, подоплеку коего мне было лень выяснять. Вкус провинциальной тишины был перебит на центральной площади понукающими аплодисментами разношерстной толпы, жаждущей возобновления лицедейства долговязого мима на аляповато разукрашенном разборном деревянном помосте. В толпе проглядывал не один миловидный дамский чепец, и не одна золотистая цепочка часов возлежала поверх амбициозного бюргерского живота, упруго затянутого в парадный жилет, точно в кирасу, и я подошел ближе. Слепорожденная звукопись нестройных оваций нарождалась и опадала, будто вспыльчивая накипь на хрустальном вареве, и худощавый мим не заставил себя долго ждать. Он объявился из-за фанерной ширмы, густо закрашенной огромными, обрюзгшими от непомерной радости губами, в своем фиолетовом пятнистом трико походкою взбешенного заводного леопарда. Его миниатюра изображала метания молодого зазнавшегося юнца, ищущего взаимности у кокетливой цветочницы. Натужно рассмешив толпу своим нелепым ухажерством, он вооружился шестом и взобрался на канат, что был натянут на фонарные столбы. Некогда белые кожаные тапочки канатоходца облепили канат, будто два кулька теста. Едва очутившись в роли воздухобежца, долговязый парень принялся пританцовывать над головами беззаботных людей, но по всему было видно, что ему, увы, не достичь желанного сродства с тончайшей зыбкой дорожкой. Канат был так тонок, а мим, невзирая на зловещую худобу, столь тяжел, что я явственно увидел, как лопнула тень каната и акробатствующий мим пошатнулся, едва не сорвавшись (!). Две женщины в толпе вскрикнули, прижав руки к груди, но фиолетово-пятнистая худоба акробата изогнулась басовым ключом, и он сохранил равновесие, явно умерив свой пыл.
Руки этих двух женщин постепенно опустились, ища плюшевые головы своих завороженных детей.
Я шел к станции омнибусов и не мог надивиться: ведь никто не обратил внимание, была ли теперь тень от каната или нет.
Я воззрился в последний раз на скученные достопримечательности селения X, и оно, будто живое окаянное архитектурно-людское хамелеонство, в этот миг преподнесло моим очам все что ни есть черного цвета в окружающем меня пространстве в серебристо-красном исполнении, а может быть, так оно и было прежде, и я просто всего лишь не присматривался к любым проявлениям черноты, но и также вполне возможно было, что у колоратурной оправы галлюцинации были на то свои веские причины, ибо ведь не всякая галлюцинация — это каприз. И я снова вспомнил, что древние полководцы, если им приходилось быть побежденными, затаивались на поле брани среди мертвых, усердно пред тем измазав себе лицо чужой кровью, дабы не быть узнанными.
Я купил билет, нащупал на переносице розовые очки, расстался на время пути со своим массивным саквояжем, убранным в багажное отделение, и уселся в омнибус с портфелем. Но читать мне, увы, не хотелось, я воззрился на лицо сидящей напротив меня женщины, и мне на ум как бы нехотя пробрались афоризмы Блаженного Августина. Я радовался им, будто горячим свежештампованным золотым монетам, блеск коих безупречен, но держать их, еще горячие, невозможно, и довольствуешься лишь тем, что перебрасываешь с ладони на ладонь и думаешь, что владеешь ими. «Нарушение порядка составляет неотъемлемую часть порядка, а одним из нарушений порядка в самом порядке является чудо».
Я не помнил дорогу, а вновь вспомнил на ощупь свое тело таким, каким оно было в детстве. Затем я увидел детство глазами детства. Я вновь зачем то, как многие годы назад, залезал сейчас по лестнице на старый густолиственный дуб для того, чобы упасть с него тогда.