— Рыжик! — От счастья девочкины глаза вспыхнули-заискрились почти нестерпимой синевой. — Рыженька! Стой, глупыш!

Она едва не сшибла меня, кубарем кинувшись вниз.

Я тоже кинулся — в противоположную сторону. С холма как на крыльях слетел и опрометью — через луг, к тополям. Даже не сообразил разжать пятерню и бросить проклятый бидон (с тех пор не то что есть — смотреть на мед не могу). Зато старался топать как можно громче, дышать понадсаднее — чтоб не услышать того, чем должны были оборваться радостные девочкины взвизги.

Я не помню, как добежал до «имения», что мне говорила изволновавшаяся Марь-ванна. Наверняка любые ее причитания да угрозы да были сущей ерундой в сравнении с той взбучкой, которую, воротясь да узнав про сыново путешествие, учинил мне папа. Впрочем, итог взбучечный — «марш спать без ужина: на голодный желудок лучше думается о своем поведении!» — воспринялся как величайшая милость. Уйти от всех, забиться с головою под одеяло и… нет, не заснуть, конечно. Но и не думать. Ни о чем. Совсем ни о чем.

Страшное началось поздним вечером.

На дворе стало шумно, кто-то стучался в двери, неразборчиво говорил с Марь-ванной, с Максимом Карповичем… Потом ко мне вошел отец.

— У соседей пропала девочка. Ты днем никого не встречал?

Наверное, я слишком поторопился сказать «нет». Отец вышел, ни слова больше не проронив, но в дверях обернулся и… Я только еще однажды ловил на себе такой его взгляд. Следующим утром, когда он бросил передо мной на пол мою шляпу. Я, верно, потерял ее, когда отмахивался от «невидимой пчелы».

Вот и все. Отец никогда не заговаривал со мною об этом, и никто не заговаривал, и никто не рассказал, что они нашли там, под бугром, в кустах. А я не спрашивал — мне хватило этого взгляда и молчания.

Он был очень выдержанным и деликатным человеком, мой отец; через день-два он уже держался со мною, как ни в чем не бывало.

А много позднее я подслушал его разговор с мамой.

— Я надеялся, он сам мне расскажет. А он так ничего и…

— Разве ты не понимаешь, что ему, верно, пришлось увидеть? Он, конечно же, все силы души тратит, чтобы забыть. А ты…

— Да что — я? Я ни единым словом. Но… Боюсь, там произошло нечто совершенно неблаговидное, о чем он боится рассказать даже нам.

— Что могло произойти?! Не воображаешь ли ты, будто он мог помочь этой несчастной?! Ты не забыл, сколько ему лет?! Кому стало бы легче, если бы он из благородства тоже… как и она?!

— Ты права. И все же я был бы счастлив знать, что он хоть пытался…

— А я — нет! Я мать, я хочу лишь одного — чтоб мой сын жил, жил как можно дольше! Что бы там ни случилось, я хочу лишь одного: пусть такое случается всякий раз, как ему станет грозить опасность! Ты слышишь?!

В самое-самое небо _2.jpg

Боже, как истово она говорила, как исступленно выкрикнула эти последние слова! Не знаю, кто именно их услышал еще, знаю лишь, что не только я и отец. Или это крик, рванувшийся из самых глубин материнской души, может оказаться наделенным такою страшною силой?

Спасибо тебе, мама. Это я без капли сарказма: ты-то не знала, чем может вывернуться отчаянное твое пожелание…

* * *

— Что с тобой, парень?

Это старик — тот, что клевал носом на лавочке. Он уже рядом, нагнулся надо мной, теребит за плечо:

— Что, скрутило? До вестибюля дойти сможешь?

— Не надо, — я поднялся с корточек. — Все в порядке, просто задумался.

— И правильно, — одобрил старик. — Задуматься каждому есть над чем. Вот у меня…

— Извините, я тороплюсь. До свидания.

Старец что-то обиженно пробубнил мне в след. Ну и пускай себе обижается. Не до него.

Скоро мне станет вообще не до всего — если врач не ошибся, то через полгода максимум. Странно, почему я не радуюсь? Ведь мечтал же, молился об этом — то Богу, то дьяволу, то вообще невесть кому. Сам, правда, так и не решился прекратить все однажды и навсегда. Ну не поднимается у меня рука на себя любимого. Зато поднималась на других. Многажды. В переносном, конечно, смысле и не предумышленно, а как бы само собою все получалось, даже против моей воли. И всякий раз по-разному. Но всегда с одинаковым результатом.

И всякий упомянутый раз я потом выл, рыдал, умолял: не могу больше, не хочу жить так, такой ценой! А повыв, успокаивался. Привыкал — ненавидеть себя и жить, ненавидя. Постепенно ненависть притуплялась, приедалась, тонула в истовом (и тоже привычном уже) самогипнозе: вот пускай только еще раз выпадет случай, и уж тогда-то я наверняка, распронепременно… нет, конечно, не искуплю все предыдущее — такое ведь искупить невозможно! — но и ни под каким видом никоим образом больше не…

Случай выпадал.

И все повторялось — будто само собой, будто и не по моей воле. Ох, как же хотелось мне уверовать в эти «будто»!

…По сторонам тянулись замызганные фасады старинных особнячков — скучных, жалко обезличенных чьими-то давнишними стандартными потугами на стандартную оригинальность. Когда они строились, была здесь окраинка под неофициальным именованием «Выскочки». Из, стал-быть, грязи в… нет, не в князи, куда уж там! В то же быдло, только отмытое, прибогатевшее, что-то уже могущее, а потому и весьма опасное — ибо в силу собственной выскочности напрочь не знает, что делать с новыми своими возможностями. В ту пору здесь даже днем ходить в одиночку было небезопасно. Сейчас, впрочем, тоже. То есть днем-то тут людно (как-никак минут лишь двадцать ходьбы до деловых кварталов, метро и прочих урбанистических благ). А вот вечером, как теперь…

Город притих в вязких прозрачных сумерках, набираясь решимости перед прыжком из вечера в ночь. Лишь мои шаги то отскакивали эхом от стен, то барахтались в чахлых захарканных палисадничках; да нечастые распахнутые окна оплескивали меня дикторским бормотанием, смехом, перебранками, музыкой.

А потом из-за очередного излома этой словно бы артритом скрюченной улочки вызмеилась она. Вкрадчивая, сперва почти неприметная мелодия по-подлому ввинтилась, всосалась в мозг, вытеснила оттуда все… кроме памяти.

Что-то такое же монотонное, плаксиво-навязчивое высвистывали метелки гаоляна под злыми ветреными порывами, и, казалось бы, еле слышный их посвист сочился даже сквозь грохот разрывов.

Зачем я напросился в то дело? Что вообще погнало меня из университетского благополучия в пропахшую кровью Маньчжурию? Надежда на случай поломать проклятие? Что ж, очередной случай действительно выпал.

В самое-самое небо _3.jpg

Разрывы шматовали двухметровые метельчатые стебли, густо пятная гаоляновое поле дымящимися проплешинами. Поручик приказал изобразить атаку на всхолмье, с вершины которого уже сыпалась к нам вражеская пехота. Он так и сказал: «изобразить». Потом назвал троих счастливцев, которым предстояло доставить по назначению пленного.

— А нам, прочим-то, чё — дохнуть для отвлеченья японецкого вниманья? — процедил кто-то из нижних чинов.

— А ты чего ждал?! Или тебя штыком в задницу пырнули, когда батальонный выкликал охотников?! — зло осведомился поручик. — Ну, что сгрудились? Хотите, чтоб одной шимозой всех разом накрыло?! Рассыпаться! В цепь! И — вперед… то есть назад — марш! Бегом!

«Бегом». Через плотную заросль, держа винтовку горизонтально перед собой, — тут и шагом-то труд почти сверхпредельный. Зато по гаоляну двинулась такая волна, будто не жалкий загнанный полувзвод из последних сил, а больше роты поднялось в атаку — неторопливую, расчетливую.

На ходу я очень старался думать о японце: хоть бы удалось «счастливчикам» довести его целым и хоть бы он впрямь оказался тем самым штабным многознайкой, за которым нас отряжали. Нужно, обязательно нужно было чем-то таким забить себе голову — чтобы не выть взахлеб: помилуй, Господи, пронеси!

Говорят, будто снаряд, который в тебя, не слышен. Мало ли чего говорят! Одно дело — слушать профессорские рассуждения о скорости колебаний воздуха, и совсем другое — визг этого самого воздуха, прошибаемого летучей гибелью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: