— Ну что ж, — Шар в свою очередь пожал плечами, — раз ты не хочешь вести беседу, тогда закончим ее. Пойдем каждый своей…
Со стола послышался нарастающий гул. Пара приподнялся, его реснички колыхались волнообразно, как колышутся созревающие грибки на придонных полях. В течение всей беседы цилиндр хранил такое глубокое молчание, что Лавон начисто забыл о нем, и Шар, судя по его испугу, тоже.
— Это великое решение, — затрепетали реснички. — Мы издавна опасались таинственной пластины, опасались, что люди разберутся в ее письменах и переселятся в иные миры, а нас покинут. Теперь мы больше ее не боимся.
— Вам и раньше нечего было бояться, — снисходительно бросил Лавон.
— Ни один Лавон до тебя не говорил нам так, — промолвил Пара. — Мы счастливы. Мы выбросим пластину, как повелел Лавон…
С этими словами искрящееся существо устремилось к выходу, унося с собой последнюю пластину. До того она покоилась на столе, теперь была бережно стиснута в гибких брюшных волосках. Внутри прозрачного тела вакуоли раздулись, увеличивая плавучесть и позволяя цилиндру нести значительный вес.
Шар с криком кинулся вплавь к окну.
— Пара, остановись!
Но тот уже исчез — исчез так стремительно, что и не слышал зова. Шар вернулся и застыл, опершись плечом о стену. Он молчал. Ему и не нужно было ничего говорить: лицо его выражало столько чувств, что Лавон не выдержал и отвел глаза.
Тени обоих людей вдруг снялись с мест и медленно тронулись по неровному полу. Шевеля щупальцем, из-под свода спускался Нок; испускаемый свет то вспыхивал, то гас. Он в свою очередь проплыл сквозь окно вслед за двоюродным братом и неспеша растворился в пучине.
В течение многих дней Лавон старался не вспоминать об утрате. Работы всегда хватало — только поддержание крепостных построек стоило бесконечных хлопот. Тысячи последовательно ветвящихся ходов со временем неизбежно осыпались, обламывались там, где примыкали друг к другу, и ни один Шар не придумал еще раствора, который заменил бы слюну коловраток, некогда связывавшую замки воедино. К тому же реконструкция помещений и разметка окон в прежние времена проводились наспех, а подчас и с грубыми ошибками. В конце концов, стихийная архитектура всеедов ни в коей мере не была рассчитана на удовлетворение потребностей человека.
Затем его захватили заботы об урожае. Пропитание племени более не зависело от охоты на бактерий; теперь к услугам людей были дрейфующие плантации грибков и водорослей и посевы мицелия на дне — пища вкусная и сытная, бережно взращенная Шарами пяти поколений. Однако за посевами надо было следить, поддерживая чистоту штаммов и отваживая глупых и жадных лакомок. Пара и его родичи по мере сил помогали нести охрану, но без надзора со стороны людей обойтись не могли.
И тем не менее, несмотря на всю свою занятость, Лавон не в силах был забыть момент, когда по собственной его оплошности последняя надежда разобраться в происхождении и предназначении человека оказалась утраченной навсегда.
Конечно, можно бы попросить Пара вернуть пластину, объяснить, что произошла ошибка. Неумолимая логика цилиндров не мешала им уважать людей и даже свыкнуться с человеческой непоследовательностью; под нажимом они могли бы пересмотреть свое решение…
«Очень сожалеем, но мы отнесли пластину на ту сторону отмели и сбросили в омут. Мы прикажем обыскать дно, однако…»
Лавон не мог совладать со щемящим чувством уверенности, что ответ будет именно таким или очень похожим. Если цилиндры пришли к выводу, что вещь больше не нужна, они не станут приберегать ее со старушечьей скаредностью где-нибудь в чулане. Они ее действительно выбросят — решительно и бесповоротно.
Да, наверное, это и к лучшему. Какую пользу принесла пластина человечеству — давала Шару повод для размышлений на склоне лет? Все, что сделали Шары для людей, здесь, в воде, в этой жизни, в этом мире, достигнуто путем прямого эксперимента. Пластины пока что не дали людям ни крупицы полезных знаний. По крайней мере, вторая пластина толковала исключительно о проблемах, о которых резоннее, вообще не задумываться. Пара абсолютно правы.
Лавон слегка передвинулся по поверхности листа, с которого надзирал за экспериментальным сбором сочных сине-зеленых водорослей, плавающих спутанной массой под самым небом, и осторожно почесался спиной о жесткий ствол. Пара, пожалуй, почти никогда не ошибались. Их неспособность к творчеству, к оригинальному мышлению на поверку оказывалась не только дефектом, но и ценным даром. Она позволяла им всегда видеть и воспринимать все именно таким, каким оно было на самом деле, а не таким, каким хотелось бы его воспринять, — в этом смысле они были словно лишены желаний.
— Лавон! Ла-а-во-он!..
Призывной клич поднялся из сонных глубин. Придерживаясь рукой за край листа, Лавон перегнулся и глянул вниз. Снизу вверх на него смотрел один из сборщиков — в пальцах у человека было тесло, с помощью которого клейкие пряди водорослей отделяли одну от другой.
— Я здесь. В чем дело?
— Мы обособили созревший сектор. Можно приступать к буксировке?
— Приступайте, — ответил Лавон, лениво поведя рукой, и вновь откинулся к стволу. В тот же миг у него над головой вспыхнуло ослепительное красноватое сияние, вспыхнуло и потекло в глубину, будто сеть из чистого золота.
Значит, там, высоко над небом, вновь ожил великий свет; он горит весь день, то усиливаясь, то тускнея, повинуясь законам, которых ни один Шар еще не сумел вывести. Немногие из тех людей, кого обласкал этот теплый свет, сумели совладать с искушением и не взглянуть в его сторону — особенно когда, как сейчас, небо морщится и смеется в каких-нибудь двух—трех гребках. Но, как всегда, подняв глаза к небу, Лавон не разглядел ничего, кроме своего искаженного отражения да еще контуров водоросли, на которой сидел. Перед ним была верхняя грань, одна из трех основных поверхностей вселенной.
Первая поверхность — дно, где кончается вода.
Вторая поверхность — термораздел, легко различимый летом; с него хорошо кататься, но можно и пронзить его насквозь, если знаешь как.
Третья поверхность — небо. Попасть на ту сторону нёба столь же немыслимо, как проникнуть сквозь дно, да в общем и нет нужды пытаться. Там конец вселенной. Свет, ежедневно вспыхивающий над небом, то прибывая, то убывая, видимо, прямое тому доказательство.
К концу лета вода постепенно стынет, дышать становится все труднее — и одновременно тускнеет свет, длиннее становятся темные промежутки. Оживают неспешные течения. Вода в поднебесье охлаждается и опускается вниз. Донная грязь шевелится и дымками поднимается вверх, подхватывая споры с грибковых полей. Термораздел приходит в волнение, словно рябит, — и вдруг растворяется. На небе оседает туман из частичек ила, вынесенного со дна, со склонов, из дальних уголков вселенной. День, другой — и весь мир превращается в суровую негостеприимную пустыню, устланную желтеющими, умирающими водорослями. Еще день — и он замирает до той поры, пока первые неуверенные теплые ручейки не прорвут тишину зимы…
Вот что происходит, когда исчезает вторая поверхность. Что же случится, если растает небо?..
— Лаво-он!..
Будто специально дождавшись этого протяжного зова, из глубины всплыл блестящий пузырь. Лавон протянул руку и стукнул по нему когтем большого пальца, но пузырь отскочил в сторону. Газовые пузыри, поднимающиеся со дна в конце лета, были почти неуязвимы, а если даже особенно ловкий удар или острый предмет протыкал их поверхность, они просто дробились на более мелкие пузыри, оставляя в воде поразительный смрад.
Газ. Внутри пузырей нет воды. Человеку, проникшему в такой пузырь, стало бы нечем дышать.
Но, разумеется, проникнуть внутрь пузыря невозможно. Не позволит сила поверхностного натяжения. Сила таинственная, как металлическая пластина Шара. Неодолимая, как пелена неба.
Как пелена неба?! А что, если над этой пеленой мир, наполненный газом, а не водой? Быть может вселенная — лишь пузырь с водой, плавающий в океане газа?