Но сторож спокойно направился к дверям магазина, потрогал замки, не спеша пошел к углу дома.
Всё! Надо свистеть. Надо!
Во дворе раздался негромкий стук, и сторож неуклюже кинулся к калитке. Лысиков сунул дрожащие пальцы в рот, но вместо свиста получилось какое-то шипение. Тогда он бросился к магазину с бессмысленным криком: «Атас, атас!» и побежал вслед за сторожем в калитку.
Во дворе Валька Зарубин молча вырывался из рук сторожа, а тот дребезжащим тонким голосом кричал: «Караул! Не уйдешь, гадина!»
Валька бил сторожа свободной рукой, но тот не отпускал его и, задыхаясь, звал на помощь. Из магазина подоспел Костя, на бегу сунул руку в карман. Короткая вспышка осветила стену дома, прогремел выстрел. Запыхавшиеся парни подбежали к Николаю.
— Чего стоишь, остолоп!? — прохрипел Костя. — Смывайся, пока не поздно!..
Бежали сперва вместе. Потом Валька куда-то исчез. Костя повернул к станции. Лысикову было всё равно, и он побежал за ним.
На пустыре за вокзалом перевели дух. Костя вынул папиросы и дал закурить Лысикову. Руки дрожали, спички ломались, и Костя с бранью бросал их на землю.
— А ты, раззява, почему не свистел? Душа в пятки ушла? — вдруг набросился он на Николая и выругался. — Хрыч-то крепкий оказался. Ну ничего, выручка — вот она. И часики бы взяли, если бы не старый черт.. Ладно. Смываться надо. Шуму наделали.
— Давай, Костя, на первом дачном уедем, — сказал Лысиков.
— Чтобы тебя схватили на вокзале! Вот темнота! Сейчас в город ехать и не думай: кругом мильтоны. Потопали на соседнюю станцию, пока не рассвело!
Дошли до разъезда. Костя в пристанционной уборной пересчитал деньги — больше пяти тысяч. Тысячу сунул Николаю.
— А теперь чеши отсюда! Вдвоем опаснее. Напороться можно.
Костя ушел. Как только открылось окошечко кассы, Лысиков купил билет до Заречья. Через полчаса пришел поезд. Николай поднялся в пустой вагон, сел у окна и задремал...
— Вставай, парень, приехали! — кто-то тряс его за плечо.
Лысиков открыл глаза. Было светло. Перед Николаем стоял сержант милиции с малиновыми погонами, рядом — мужчина в штатском...
И вот отделение дорожной милиции. Обыск. Деньги, лежащие на столе. Глупые объяснения, что нашел на вокзале. И самое удивительное — очная ставка с Костей, с тем самым Костей, который утверждал, что он «вор в законе», плевал на всяких «мусоров» и никогда не «расколется».
Костя плакал и размазывал грязными руками слезы. Он во всем признался, врал, что ему нет восемнадцати, и просил направить в колонию для малолетних.
Не лучше держался и Валька.
Потом суд. Хорошо еще, что сторож остался жив. Косте и Вальке дали по пятнадцать лет, а ему, Николаю, двенадцать. Приговор Лысиков не обжаловал, и через месяц его отправили в детскую воспитательную колонию.
А еще через месяц Николай бежал.
— Ну что, всё в порядке? Бумаги подписаны? — спросил Харитонов у Коваленко, когда тот вернулся от прокурора области.
— Представь себе, не подписал ответ на жалобу Лысикова.
— В чем же дело?
— А, — махнул рукой Коваленко, — разве ты не знаешь нашего шефа. Опять рассуждения, что к каждому обвиняемому нужен индивидуальный подход, что надо принимать во внимание личность правонарушителя. Мне, честное слово, кажется, что это не гуманизм, а либерализм. Такое отношение и порождает преступность. Люди перестают бояться закона.
Было видно, что Коваленко очень недоволен и самолюбие его задето.
— Я не понимаю Геннадия Павловича, — продолжал он. — Мы работаем в прокуратуре. Наша задача обеспечить соблюдение закона. А закон что говорит? Каждый, совершивший преступление, должен быть наказан. Лысиков совершил преступление? Да. Суд признал его виновным? Да. Наказание ему определено? Определено. Прекратить дело за истечением сроков давности можно? Нельзя — статья сорок девятая не позволяет. О чем же спорить?
— Чего же от тебя хочет Толмачев?
— Говорит, чтобы я получше изучил личность этого бандита, побеседовал бы с ним, выяснил, чем он занимался эти годы... А не всё ли равно, чем? Был на нелегальном положении, и всё... Какая-то чепуха! Мне нужно готовиться к серьезному процессу — дело в двадцать четыре тома, а тут точи лясы с беглым рецидивистом.
— Ну уж и рецидивист, — улыбнулся Харитонов.
— А как же, бандитизм — раз, побег из места заключения — два.
— Ну это ты, брат, загнул. Ведь он тогда был еще мальчишкой.
— Ладно. Не будем спорить, всё равно без толку. Ты ведь тоже порядочный либерал... — Коваленко раскрыл очередное дело, дав понять, что разговор окончен.
— Подожди-ка, Александр Павлович, — сказал Харитонов. — Ведь подобный случай описан в литературе.
— В бюллетене Верховного Суда?
— Какой там бюллетень. Помнишь Жана Вальжана?
— Ну и сравнил! Параллель! Жан Вальжан и Лысиков! — рассмеялся Коваленко. — Перевоспитался!.. Преступлений он за это время не совершил, верно. Только разве это говорит об исправлении? Притаился он, хвост у него — двенадцать лет. На мелочи попадешься — получай за новое год, да за старое дюжину. Э, да что там говорить, чужая душа — потемки.
Коваленко закрыл сейф и вышел.
Лысиков ждал отправки из тюрьмы в исправительно-трудовую колонию. Поэтому, когда открылась дверь и назвали его фамилию, он взял с собой вещевой мешок.
— Вещи оставь, — сказал конвоир, — тебя прокурор вызывает.
Вернулся Николай скоро. Соседи по камере, взглянув на него, сразу поняли, что беседа была не из приятных.
Лысиков сел на нары и молча закурил.
— Ну, чем тебя прокурор обласкал? — с усмешкой обратился к нему Петр Воронов, который в тюрьме провел чуть ли не половину жизни. — Спросил, где родился, где крестился, где судился? А?
— Спросил. — Лысиков помолчал. — Сказал сидеть надо.
— А ты уж, наверно, думал — к теще на блины позовет! — захохотал Воронов. — Знаем мы прокуроров, повидали их. Тут, кореш, главное на хороший этап попасть. Амнистии или зачетов нам с тобой ждать не приходится. Такие уж статьи попались...
Лысиков не отвечал.
— Ну что морду воротишь? Брось! — сказал Воронов, положив Николаю на плечо татуированную руку. — Споем лучше:
«Дом родной... Что ты, Воронов, знаешь о доме родном? Никогда не будет у тебя родного дома. А у меня есть он, дом этот... Вернее, был... Были люди, которые стали близкими и которым я нужен. Были, а может быть, и есть еще?.. Тебе не понять этого, Воронов! Люди боятся тебя. И правильно, что ты в тюрьме, за решеткой...»
Нет, ничего этого Лысиков не сказал — всё равно не поймет Воронов. Лысиков молча курил, и тяжелая обида переполняла его душу:
«Эх, прокурор, прокурор! Разве биография человека лишь в том: когда арестовали и когда бежал, где достал паспорт и когда задержали? А ведь, когда в комсомол принимали, я тоже рассказывал свою биографию на собрании. И не такая уж плохая биография получилась... Если, конечно, о той ночи не говорить, и о побеге — тоже.
Я ждал беседы с тобой, прокурор. Думал всё сказать, как родному. Отнесся бы ты ко мне по-человечески, я бы открыл свою душу...
Да, я бежал. Ехал на товарном поезде, потом забрел в деревню, спрятался на сеновале. Проснулся — солнце светит, петухи поют. Слез я с сеновала, отряхнулся. Есть хочется страшно. Что делать? И решил: украду чего-нибудь поесть и айда дальше.
Вижу изба рядом. Я туда. Дверь открыта. Захожу — никого. На столе чугун с картошкой. Я и давай ее уплетать с кожурой прямо: где уж там чистить. Вдруг тихий женский голос:
— Ты чего это, парень, без хлеба ешь? Возьми на полке буханочку, и нож там.
Обернулся: лежит на русской печке пожилая женщина и смотрит на меня. Бежать? Неловко, стыдно. Стою как дурак и краснею. Она смотрит, и я смотрю.