" — Индиос, индиос! — неожиданно крикнул один из наших матросов, стоявший у поручней, и указал на приближающуюся лодку.
Под дождем юноша с непокрытой головой и две женщины, стоя, медленно и осторожно гребли длинными узкими веслами; несколько детей с растрепанными черными волосами сидели на корточках под навесом, по щиколотку в воде, набравшейся на дне лодки. Индейцы приближались к пароходу без страха, но и без радости, как дитя приближается к тому, кого оно не знает, но кто его не обидит. Они подплыли к борту нашего корабля, им бросили канат. Они привязали свою лодку и почти два долгих часа сидели в ней молча, почти неподвижно, обратив к нам лица с немым выражением ожидания и неопределенного любопытства.
Индейцы безмолвно предлагали нам свои немудреные предметы обмена: чолгас и чорос — громадные съедобные раковины, морских ежей, тоже огромных размеров, и маленькие, сплетенные индеанками тростниковые корзиночки.
Мы хорошо знали, чего они ожидали от нас, и бросили им хлеб, сигареты и старую одежду. Наши подарки падали большей частью в воду, а индейцы их молча подбирали. Только изредка их лица с прилипшими мокрыми прядями черных волос кривились в подобие улыбки, так что раскосые глаза почти совсем исчезали в складках кожи. В серьезности этих лиц, особенно детских, в безмолвии этих людей было столько подавленности, что к горлу подступал комок.
Наконец‑то нам удалось увидеть индейцев племени алакалуф. Мы всматривались в эти серьезные, безмолвные лица и чувствовали, что бесконечная их грусть вызвана не только мрачной природой их родных мест, непроходимыми лесами Анд, бесприютными горами, вечным дождем, не только однообразием вереницы дней без солнца и ночей без звезд, но и глухим, смутным, как медленно действующий яд, сознанием неизбежной гибели их рода.
…Свистки с корабля звали матросов на места, и под громыхание цепей был поднят якорь. Большие альбатросы парили над кораблем. Последние канаты, которые связывали нас с черными, мокрыми каноэ, были подняты, как будто мы хотели освободиться от тягостного, компрометирующего спутника. Индейцы молча поднялись в лодках и начали грести. Неожиданно, как сердитое прощание, прозвучал короткий, сиплый лай собаки. И снова все окутала тишина, такая же глубокая, как и два часа назад, когда лодки появились из тумана. Шел дождь, люди и лодки снова возвращались в небытие. Они растаяли в туманной мгле, как исчезают при пробуждении ночные кошмары…»
Томагавк белого человека
…И все‑таки индейцам вновь понадобился томагавк. Ничего общего с острым боевым топориком на длинном древке, украшенным перьями, у него, конечно, нет. Но и он — боевое оружие. Только войну теперь приходится вести на другом поле. Совсем другом.
Все, о чем было рассказано выше — и войны чейенов, и трагический конец сахаптинов, и истребление огнеземельцев, — это прошлое. Гордое прошлое, страшное прошлое, но оно уже не вернется.
А индейцы остались. И живут они сегодня. О сегодняшнем дне и пойдет речь.
Еще не так давно, многим — в том числе и среди индейцев — казалось, что краснокожие американцы исчезнут с лица земли, оставив по себе память только в географических названиях. Неизвестный индейский вождь, чьи слова записаны в книге, изданной в конце прошлого века, говорил, обращаясь к белым:
«…Презираемое племя индейцев оставило такой след в вашей истории, которого уже не стереть. Пройдись со мной за ограды ферм белого человека, и я покажу тебе необычной формы ложбинку, всего в несколько футов ширины, что бежит по пшеничному полю, по склонам холмов, прочерчивая даль на многие мили. Это древняя тропа индейца. Здесь играли дети, спешил на свидание влюбленный, и старые вожди величаво шествовали к месту совета. А теперь пшеница белого человека скрывает края ее, хотя и не может скрыть совершенно. Под ярким светом солнца и мерцанием луны она все еще виднеется, словно шрам на ясном лице земли; и какую же драматическую историю рассказывает она о печальном различии между тем, что было и что есть ныне! Да, на истории твоей нации, о, белый, пролег шрам… Сколько ни пробуй прикрывать его плодами своего изобилия, он по — прежнему здесь и с каждым годом все глубже впечатывается в землю растущей алчностью белого человека…
…Братья мои, об индейцах должны вечно помнить в этой стране. Мы дали имена многим прекрасным вещам, которые всегда будут говорить нашим языком. О нас будут смеяться струи Миннехахи, словно наш образ, просверкает полноводная Сенека, и Миссисипи станет изливать наши горести. Широкая Айова, стремительная Дакота и плодородный Мичиган прошепчут наши имена солнцу, что целует их…»
Так казалось большинству в прошлом веке. Век нынешний внес изменения.
БОЛЬШОЙ ЛОСОСЬ ИДЕТ НА АБОРДАЖ
Раз в год в Вашингтоне происходит публичная церемония: президент Соединенных Штатов пожимает руки вождям индейских племен. Фоторепортеры спешат запечатлеть улыбающегося Доброго Большого Белого Отца и его Краснокожих Детей, чьи головные уборы украшены орлиными перьями. Раз в год жители США вспоминают: они живут на земле, которая некогда принадлежала индейцам.
А сами индейцы сегодня чужие на собственной земле. Загнанные в резервации, они влачат нищенское существование. Они «…живут в деревенских трущобах, более жалких, чем самые худшие из худших негритянских гетто», — пишет американский журнал «Юнайтед Стейтс ньюс энд Уорлд рипорт».
Грязь, нищета, голод, болезни, необычайно высокая детская смертность — вот что такое жизнь в резервациях. Если в 1940 году в штате Северная Каролина жило двадцать две с половиной тысячи индейцев, то сегодня их осталось там не более трех тысяч.
…Эта война началась в тот день, когда власти американского штата Вашингтон нарушили данное сто лет назад слово и объявили, что четыре индейских племени отныне лишаются своих исконных угодий и не могут ловить лосося в студеных реках, низвергающихся с Каскадных гор в залив Пьюджет — Саунд. Отныне им предстояло довольствоваться скудной добычей лосося — главной статьи их питания и дохода — в пределах крохотных резерваций.
Дело было перед новым, 1854 годом. Индейцы съехались к дому губернатора Айзека Стивенсона — Маленького Белого Отца. После обильного возлияния губернатор произнес заплетающимся языком: «Тем племенам индейцев, что живут по берегам рек, да будет всегда позволено ловить рыбу в привычных местах, пока солнце восходит, реки текут и травы растут».
Прошло время, и появилась доходная рыбоконсервная промышленность. Тут дельцы спохватились: у диких индейцев оказались слишком обширные угодья.
Поднялся крик о хищнической рыбной ловле, об уничтожении молоди. Правительство штата решило поддержать эту травлю. Начались аресты, страсти накалялись. Произошли первые столкновения с представителями властей. Вскоре они поняли, что ведут борьбу не с шайкой непокорных индейцев, а с целым племенем от мала до велика.
Война была объявлена.
…Три инспектора неслышно пробирались через густые заросли к реке, откуда доносились гортанные голоса индейцев. Инспектора довольно улыбались: наконец‑то они отомстят за все! Просто не верится, что через несколько секунд они поймают вождя Большого Лосося на месте преступления: незаконное уженье далеко за пределами резервации. Осторожно раздвинув ветки, они выглянули из зарослей.
На берегу три индейца забрасывали сеть с блестящими лакированными поплавками. Инспектора выскочили из засады:
— Вы арестованы!
Индейцы в испуге отпрянули. Потом самый высокий выступил вперед.
— По какому обвинению, капитан? — спросил он. — Я, Сатиакум, вождь племени пьюаллеп из штата Вашингтон, желаю знать, что происходит.
— Ты и сам прекрасно знаешь, вождь Сатиакум, Большой Лосось, или как ты еще там называешься. Ты ловишь рыбу вопреки законам. Можешь ловить кого тебе вздумается и жить по индейским обычаям, но только в резервации… Вытащите сеть и конфискуйте ее как улику, — повернулся старший инспектор к сотрудникам. — И черт меня подери, если каждый из них не получит по полгода тюрьмы.