И наряд был царским на Лже-Петре! За час до выхода во двор он облачился в сорочку и порты из полотна, отделанные по швам и по подолу золотой тафтой и мелким жемчугом, натянул штаны из синей камки на тафтяной подкладке. Поверх сорочки надел зипун из тонкого сукна малинового цвета, по вороту обшитый сапфирами и бирюзой, со стоячим жемчужным ожерельем. Но ферезь из багдадского атласа Лже-Петр надевать не стал - предпочел, по совету боярина-дворецкого, ездовую чугу из бархата, гранатового цвета, стан же затянул желтым поясом с кистями, за которым красовался у него большой кинжал из Бухары, в богатых чеканных ножнах, усыпанных рубинами и изумрудами. Но ногах - короткие сафьяновые чоботы, шапка - из объяри с околом из куницы, с павлиньим перышком.
Через полчаса пути Лже-Петр стал ощущать заметную тяжесть, будто и не материя вовсе пошла на пошив всех его драгоценных одежд, а грубая кожа. Тонкое полотно белья не спасало от зноя, а ехать пришлось в самую жарынь августовского погожего дня, и пот струился по спине властелина, стекал со лба по щекам, за ворот, на грудь. И чем сильнее нагревалась одежда, тем невыносимей пахла она, извлеченная из сундуков, где она хранилась, пересыпанная от жука и моли сухой полынью, табаком, ещё какими-то снадобьями. Редко проветриваемая, отдавала она сейчас все то, что впитала в себя за годы лежания. Но Лже-Петр, заставляя себя думать о том, что стоит лишь приехать в Кремль, и там он сможет снять с себя наряды, пройтись в одной сорочке, угрюмо улыбался, посматривая по сторонам дороги, и все ждал, когда же появятся московские постройки, и он увидит подданных, опустившихся на колени перед ним, приветствующих его криками радости.
Миновали две деревни, какой-то монастырек, и вскоре перед царским поездом, когда перевалили за пригорок, на который взобралась дорога, открылась картина, поразившая Лже-Петра и заставившая его сердце заколотиться сильнее - в двух верстах перед ним лежала Москва, и казалось, что само солнце купалось в золоте многих её куполов. Уже отсюда слышался звон колоколов - в ровном, нетрепетном гудении нельзя было выделить ни низкого, ни высокого колокольного голоса, потому что все они слились в одной песне, и ошеломленный Лже-Петр почему-то с негодованием и какой-то завистью подумал: "Да что они, на самом деле язычники, поклоняющиеся идолам, истуканам, или здесь впрямь живет... христианский Бог?"
Уже в слободах въезжающего в город царя встречали москвичи. Лефорт, нарочно оставивший карету и шедший рядом с конем Петра, негромко говорил ему:
- Весьма ответственный момент, ваше величество! Подданные встречают вас, так будьте же радушны, благодарны им за встречу, но не теряйте царственного великолепия. Кланяйтесь слегка на все стороны, и больше, больше важности на лице. Русские любят и почитают недоступных владык!
Лже-Петр делал все, что велел ему Лефорт, и видел, что многие из встречающих его падали на колени, крестились, стукались лбами о землю, тут же поднимались с измазанными пылью лицами, и пыль тотчас превращалась в грязь, потому что почти все плакали от радости, от умиления, размазывали её по щекам, будто находили в этом какое-то особое удовольствие.
- Батюшка-а-а! Царь ты наш православный, государюшка-а-а! На кого ж ты нас покида-а-а-л-та-а-а! - протяжно выла одна толстая баба, которой удалось-таки выскочить на дорогу и схватить за узду царского коня, что сильно испугало Лже-Петра, но женщине, получившей несколько ударов бердышным ратовищем от одного из стрельцов, обступивших дорогу, пришлось раствориться в толпе, из которой, однако, кричали:
- Сохранил-таки Спаситель всемилостивейшего отца нашего, Петра Алексеевича-а! Не дал сгинуть в неметчине!
- Царь-государь! - плаксиво вопил другой. - Не езди больше к немцам, не езди-и-и! Лихие люди немцы-ы! Опоят отравой какой, беленой, будешь навек недужный, а нам-то государь здоровехонький надобе-е-н, с высокой мышцей, со крепкою, чтоб не отдать нас ворогам-ам!
Въехали в город, как понял Лже-Петр по тому, что сплошь пошли дома крепкие, хоть и не похожие совсем на те, что он видел в Европе, много встречалось и каменных, выбеленных известкой, с высокими заборами, но больше было деревянных, чудных, мудрено громоздивших друг на друга разновеликие свои части, многоцветных, с резными подзорами, кружевами, коньками - пряничные дома. Церквей тьма-тьмущая - чуть ли не на каждой улице. В каждой двери распахнуты, а внутри мерцают свечи, и на улицу летит строгое церковное пение, гудят басовито, точно рассерженный рой пчелиный, голоса дьяконов. На папертях, на деревьях, заборах - народ. Руками машут, кричат царю здравицы, толкают в спины стрельцов, силясь пробиться к государю.
И вот уже рвущиеся к нему, остервенелые в радости своей, в рьяном порыве увидеть, прикоснуться, кажутся Лже-Петру не осчастливленными подданными, а какими-то бесами: глаза у всех горят, руки протянуты вперед, пальцы - скрючены. Тут уж долетают до Петра совсем другого толка крики, не одну лишь радость ощущает он. Вопят с разных мест совсем иное, вмеремешку со здравицами: "Наслали на нас из земли Германской василисков и аспидов! Саранчу в мешках привезли, развеют над всей землей Русской, чтобы посевы наши пожрала, а как вырастет та саранча с борова, то и за нас, православных, примется!"
Точно по чьему-то приказу, чтобы заглушить крамольные крики, ещё громче загудели, будто сорваться хотели с железных балок звонниц, московские колокола. Уже и не перезвон слышал Лже-Петр в этом могучем гудении, а какой-то дикий вой всего русского народа, прознавшего в нем самозванца.
- Езжай, Петр, назад к немцам - не надобен нам царь подложный! Истинного желаем, не немецкого!
- Нашего-то бают, немцы в бочку засмолили, припрятали, нам же лютеранина отправили, горшечника, ликом с нашим сходного! Выбивать его с Москвы! Не хотим из немецких горшков щи хлебать!
Крики эти все чаще, все громче слышались вокруг Лже-Петра, чем ближе приближался царский поезд к кремлевским стенам. Стрелецкие начальники, как видно, имевшие приказ пресекать всякое волнение, устремлялись в сторону кричавших, кого-то вырывали из толпы, кому-то вязали руки, кого-то били неистовым, жестоким боем, а народ, собравшийся в Китай-городе, словно подчинившись чьему-то подговору, уверовав во что-то, разносившееся среди толпы тихим шептаньем, стал волноваться, все громче слышался общий ропот какого-то неясного недовольства, и теперь Лже-Петр видел, что лица, обращенные на него, не искажала гримаса плаксивой радости, а выражение изумления, болезненной заинтересованности, страха застыло на лицах москвичей.
- Государь, приказать деньги в народ швырять? - не убирая натянутой улыбки, спросил Лефорт.
- Да, кидайте деньги! - зашевелил усами Лже-Петр, тоже продолжая улыбаться.
Серебро горстями полетело направо и налево. Москвичи завыли от восторга, от горячей обиды, что нельзя быть там, куда сыпались монеты, но Лже-Петр, ждавший возгласов одобрения его щедрости, благодарности, к своему смущению, досаде их не услыхал - только вопли алчности и разочарования.
- Больше бросайте, щедрее, щедрее! - потребовал он, и серебряные брызги чаще и чаще заблистали над головами людей.
На Красной площади, поразившей Лже-Петра своим величием, где ещё до приезда царского поезда началось угощение москвичей, стало жарко. Людские волны колыхались из-за напора задних рядов, желавших пробиться к раздаче. Но эти задние по причине особого внимания к столам с мясом и хлебом, к бочкам меда и водки, были и более восхмеленными, чем передние ряды горожан. Они и орали громче, несли что-то срамное, бессовестное, и Лже-Петр, не разбирая этих криков, догадывался, однако, что угощение отнюдь не пробудило к нему любви москвичей.
Вдруг на задах толпы послышался и вовсе какой-то дикий рев, будто в толпе началась поножовщина. Мужики истошно выли, женщины визжали, Лже-Петр с высокого седла видел, что там взмахивали руками, падали на землю, кого-то уносили на руках.
- Что, что там?! - указал он в сторону странной сутолоки. - Разведать!