— Это он говорил о трех тысячах пособия, какие я вручил тебе, дармоеду, осклабясь, заметил Субханвердизаде.

— Все ответственные кадры получают пособия. Не станет он привязываться к бедняку пролетарию.

Да, такого смельчака было трудно смутить…

— Ты чего разошелся? — гаркнул Гашем. — Окати-ка голову холодной водой, авось поумнеешь!

— Справедливы твои слова, братец, — безропотно согласился Дагбек, твердыми шагами прошел в соседнюю комнату, шумно заплескался там под рукомойником. Вернувшись, он взбил гребешком волосы, потемневшие от воды, носовым платком тщательно вытер лицо и руки.

— Так что же делать? — спросил он.

Обрадовавшись, что привычное чинопочитание восстановлено, Субханвердизаде распорядился:

— Арестуй директора маслозавода. Он — старинный друг Заманова, всегда обедают вместе. Проведи внезапную ревизию. Безусловно, обнаружится нехватка!.. Не может быть, чтоб директор не сдабривал маслицем кушанья, подносимые Заманову. Вот мы и бросим тень на принципиального и неподкупного Заманова, мечтательно заметил он.

— Не годится, — подумав, сказал Дагбек.

— Почему же не годится?

— Потому что это пустяки, и никого они не заденут, не запятнают. — И Дагбашев встал, давая этим понять, что беседа окончена.

— Подожди, — схватил его за полу френча Субханвердизаде. — Куда? Видел нашего «лесного друга»? У Зюльмата был?.. Как, его все еще кормит и ублажает твой дядюшка, почтенный Гаджи Аллахъяр?

— Ну, был. Ну, видел, — нехотя ответил Дагбашев.

— Когда? Где? В котором часу? — Теперь Гашем и Дагбашев словно поменялись ролями.

— Я ехал мимо скалы Ак, пробирался сквозь густой можжевельник… Милиционера Хосрова я оставил в деревне.

— Так, так, — понукал его Субханвердизаде.

— Кругом густой лес, тишина. В ушах звенит… Смотрю, из-за камня торчит дуло винтовки. Признаюсь, испугался, придержал коня… Но протянуть руку к нагану уже поздно. Подумал: в горах «лесных братьев» немало, — кто в суматохе отличит меня от Заманова? Всадят вот сейчас в ребра пулю и унесут мою старенькую серую шинель. Да еще кожу с меня сдерут, набьют ее навозом. Сижу в седле неподвижно, боюсь пошевелиться, вот-вот конец…

— Э, не мямли, ради аллаха, не мямли!

— А со всех сторон в лесу слышатся посвисты, и, конечно, не птичьи… Окружают меня, берут в тиски. Даже небо вдруг почернело от страха за мою судьбу. Но дуло винтовки неожиданно исчезло, из-за кустов вышел Зюльмат, снял меня с седла, обнял и, будто соль с моего лица слизывал, всего покрыл поцелуями. Не мешкая, я отдал ему все полученные от тебя, братец, «зернышки»… — нараспев, словно урок отвечал учителю, рассказывал Дагбашев.

При этих неосторожных словах Субханвердизаде скривился, бросил тревожный взгляд за дверь.

— Зюльмат сказал: «Клянусь хлебом-солью Гаджи Аллахъяра, моя жизнь принадлежит тому человеку». Ну, значит, тебе, братец! — простодушно добавил Дагбашев, хотя объяснений тут не требовалось.

— А как он себя чувствует? Каково настроение?

— Ах, он ужасно изменился, — паясничая, вздохнул Дагбашев. — Усы его пожелтели и отросли до того, что их можно вполне закладывать за уши. Глаза будто провалились в колодец и сверкают оттуда, из мрака, битым зеркальным стеклом! За каждую щеку можно легко впихнуть по куриному яйцу, — так исхудал… От шинели остались одни лохмотья, на ногах чарыки, брючишки тоже в клочьях…

— Дальше, дальше! — И Субханвердизаде в изнеможении закрыл глаза.

— А дальше он сказал, что скитания в горах довели его до полного отчаяния, что переходить то и дело Араке, захлебываясь в волнах, невозможно, что колхозы-совхозы укрепились и крестьяне от них уже не отстанут. И если ты, братец, к тому же проведешь в горах шоссе, то нашему «лесному другу» придется незамедлительно поднять обе руки вверх и сдаться на милость победителей.

— Да ведь татарин расстреляет и его и нас! — бешено взвыл Субханвердизаде.

— Ах, как правдивы твои слова, братец! — восхитился Даг-бек Дагбашев. — Но не исключена возможность, что Зюльмата-то амнистируют, а тебя поставят к стенке.

Субханвердизаде так привык пугать людей, что не допускал мысли, что и его можно одним небрежно брошенным словцом привести в смятение.

— На что же надеется этот длинноусый бродяга?

— А он считает, что у советской власти сердце великодушное. Упаду, дескать, в ноги Демирову, попрошу у партии прощения, может, и сжалится… Сказал еще, что в Иране те самые, ну, толстопузые, непрерывно его обманывают, облапошивают, так лучше уж умереть в родном гнезде, чем нищенствовать на чужбине.

— У-у-у, дурак, безмозглый слизняк! — прорычал Гашем в бессильной ярости.

— Ну, так я ему не мог сказать, — пожал плечами Дагбашев; улыбался он наивно, совсем по-детски. — Я лишь напомнил пословицу: «Разводишь пчел, не жалуйся на укусы, — тебе же доведется облизывать пальчики!»

— А он? — продолжал допрос Субханвердизаде, прикидываясь невозмутимым.

— А он сказал, что терпит все напасти исключительно из-за Гашема, что фотографию Гашема-гаги ему показывали в Иране люди, разговаривавшие на английском языке… И он, значит Зюльмат, поклялся во всем слушаться товарища председателя исполкома.

— Что у тебя за отвратительная манера выражаться! — вспылил Субханвердизаде.

— Каков есть, — мерзко хихикнул Дагбек Дагбашев. — Похоже, что наш «лесной друг» сварит в кипящем котле наши головы, сожрет, обглодает их, а голые сухие черепа наденет на свой дорожный посох и поднимет высоко к небу! — плавно закончил Дагбашев.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Серебристый самовар шумел, плевался крутыми струями пара, подбрасывал дребезжащую крышку. Отправившись на базар, Афруз-баджи забыла о нем, не прикрыла конфоркой трубу.

Не обращая внимания на возмущенно бурлящий самовар, Мамиш и Гюлюш, проснувшись, откинули одеяльца и, с удовольствием болтая в воздухе голыми ножками, мирно беседовали.

— Все-таки мой автомобиль куда лучше твоей куклы! — серьезным тоном заявил мальчик.

Гюлюш не согласилась с таким утверждением, схватила со стула голубоглазую, русоволосую, с неправдоподобно красивым, личиком куклу и осыпала ее жаркими поцелуями.

— Твоя машина ржавая, грязная! — обидчиво выкрикивала она. Моя дочка нарядная, красивая, ласковая!.. Брат презрительно шмыгнул носом.

— Поеду на своей машине по улице, всю тебя вместе с куклой запорошу пылью!

— У моей дочки глазки, а твоя машина слепая, — уколола его самолюбие сестра.

Подумав, Мамиш нашелся:

— Нет, у автомобиля фары!

— Ночью же они не светятся, — рассудительно возразила Гюлюш.

Такого неслыханного поругания парнишка не смог стерпеть и с воплем: «Машина железная, а твоя дура — стеклянная!» — спрыгнул с кровати, вырвал из рук оцепеневшей от неожиданности сестры куклу и со всего размаха ударил ее об пол.

Черепки брызнули во все стороны, а на кровать к Гюлюш упали фарфоровые, бессмысленно нежные, связанные, как теперь оказалось, проволокой глазки ее ненаглядной дочки.

Характером Гюлюш выдалась в Афруз-баджи, — не в отца.

Захлебнувшись рыданиями, она разъяренной кошкой слетела с кровати и вцепилась острыми ноготками в щеки брата.

— Му-уу, ма-ма-ааа! — завыл Мамиш, даже не пытаясь сопротивляться.

Сцепившись клубком, брат и сестра выкатились сперва на терраску, потом по ступенькам во двор, не переставая кусать, царапать и колошматить друг друга.

Хотя Афруз-баджи решительно браковала все товары, после препирательства, обмена взаимными «любезностями» с продавщицами, бешеной тяжбы из-за каждого гривенника ей удалось набить зембиль мясом, маслом, сыром, медом.

Кесе к этому времени уже начала изменять обычная выдержка.

— Может, хватит, ханум?

— Как это хватит? А рис?! — возмутилась Афруз-баджи и сорвала все накопившееся раздражение на пригорюнившемся безбородом.

К счастью, у молчаливого мужчины с повязанной тряпкой головою рис оказался и литым, зерно к зерну, и сходным по цене. Афруз-баджи приобрела сразу пуд, вырвав не без труда у торговца скидку на оптовую закупку, и велела ссыпать рис в захваченную из дома ситцевую торбу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: