Анна Ефремовна включила негатоскоп, обвела указкой образование на рентгенограмме и спросила, как оно называется. Я назвал анатомический термин.

— Это и курице известно. Как это называется на сленге рентгенологов?

— Не знаю.

— Вот именно. Это «слезная борозда». Если бы вы соизволили прочитать мою диссертацию, вы бы знали.

— Я читал вашу диссертацию.

— Нет, не читали! — Обрадовано воскликнула она. — Я была в библиотеке и проверила ваш абонемент.

Надо же! Не полениться проверить абонемент ординатора!

— Я читал вашу диссертацию, — повторил я, чувствуя, что могу сорваться с тормозов.

— Понятно. Старушки нарушили запрет и разрешили на ночь унести диссертацию в общежитие.

Так оно и было. Я промолчал.

— Странно, что вы с вашей памятью не запомнили термина.

— Его нет в диссертации.

— Вот как! Оля, пожалуйста, спуститесь в библиотеку и принесите мою диссертацию.

Она продолжала задавать мне каверзные вопросы, уже не пытаясь скрыть удивления по поводу того, что, кроме злополучной «слезной борозды», не могла нащупать у меня уязвимого места. Оля принесла диссертацию. Профессор перелистывала ее, продолжая задавать вопросы.

В какой-то момент, не выдержав, я сказал:

— Анна Ефремовна, простите, но мне кажется, что, пытаясь найти в диссертации несуществующее, вы недостаточно внимательно слушаете мои ответы.

— Нахал. Как называется это образование?

— Линия Шентона.

— Напишите.

Я посмотрел на нее с удивлением и написал.

— Нет, не по-русски, а на языке автора.

Чорт знает, кто по национальности Шентон. Я написал по-немецки.

— Вы что, не владеете английским языком? Какой же из вас получится врач и научный работник?

Вместо ответа я посмотрел на часы. Экзамен длился уже два часа и пятнадцать минут.

— Ладно, дайте ваш матрикул.

Врачи обступили стол, чтобы увидеть, как своим красивым и четким почерком она написала «Отлично. А.Фрумина». Аплодисменты были уже не беззвучными.

— Ну ладно, хватит, чему вы так обрадовались? Нормальный ответ человека, собирающегося стать специалистом. Подумаешь, аплодисменты.

На следующий день профессор Фрумина назначила меня прооперировать ребенка с врожденным вывихом бедра, что было воспринято в институте как сенсация. Даже некоторым старшим научным сотрудникам, в том числе секретарю институтской парторганизации, она не доверяла такой операции.

На следующий день начался новый этап моей жизни в клинике.

Но во время операции профессор Фрумина преподала мне еще два урока. Она продемонстрировала, что значит быть третьим ассистентом.

Я уже говорил, что во время такой ассистенции страшно уставал от напряжения, несмотря на свою физическую силу. Маленькая тщедушная старушка держала ногу так, словно была выкована из стали.

И еще один урок. Медленно ковыряясь в ране, профессор Фрумина делала эту операцию в течение сорока — сорока пяти минут.

Я оперировал красиво, можно сказать, блестяще, и главное — очень быстро. Когда я наложил последний шов, Анна Ефремовна демонстративно посмотрела на большие часы над дверью. Операция длилась час и сорок пять минут.

Профессор ничего не сказала. Но никогда больше я не старался оперировать «красиво и быстро».

Новый этап в клинике тоже имел значительные неудобства. Конечно, лестно было положение фаворита самой Фруминой. Но иногда это создавало очень неприятные ситуации.

Если доклад о результатах измерений при обследовании ребенка почему-то вызывал сомнение профессора, не считаясь с тем, что докладывал доцент или старший научный сотрудник, она тут же, в присутствии всех врачей обращалась ко мне:

— Иона Лазаревич, проверьте.

Я чувствовал себя крайне неловко, даже когда результаты измерений точно совпадали с доложенными. Что уж говорить о моем состоянии, если действительно обнаруживалась ошибка.

Еще хуже было, когда, недовольная каким-нибудь действием второго профессора, Анна Ефремовна обрушивалась на него:

— Ничему вы не научились! — И, указывая на меня, кричала: — Вот кто будет моим наследником!

Несколько раз я обращался к ней с просьбой не делать этого, не настраивать против меня не только завистников и негодяев, но даже хороших людей. Подобные соображения до Анны Ефремовны не доходили. Она действительно не понимала, о чем идет речь.

Многое до нее не доходило.

Как-то после большого операционного дня я рассказал в ординаторской, каким невероятным образом мне посчастливилось достать билет в филармонию на «Реквием» Верди. Сидя в своем кабинете, Анна Ефремовна слышала этот рассказ и даже отреагировала на него репликой. Она знала, что очень редкие посещения симфонических концертов были для меня единственным выходом из заточения — из института, в котором я жил и работал.

Уходя домой в шестом часу вечера, профессор как бы вскользь заметила:

— Да, чуть не забыла. Вы сегодня прооперировали Валерика Семина. Случай сложный. Я думаю, что вам следовало бы остаться дежурить в клинике.

Анна Ефремовна, у меня билет в филармонию, а сегодня дежурит (я назвал фамилию очень опытного врача).

— Как знаете. — Недовольно сказала Фрумина и покинула ординаторскую.

Конечно, я остался дежурить.

У нее было моральное право требовать от других даже чуточку меньше, чем она требовала от себя.

Еще в Первой клинике я слышал рассказы о том, как Анна Ефремовна во время войны работала в госпитале в Алма-Ате.

Раненые молились на нее, считая ее чудотворцем. Они верили в то, что ее руки обладают магической силой.

Выносливость этой маленькой женщины поражала мужчин с богатырским телосложением. Ассистенты менялись в операционной, не выдерживая холода. А Фрумина, замерзая, оперировала непрерывно, заботясь только о том, чтобы раненый на операционном столе был укутан и обложен грелками.

Пронырливые газетчики раздобыли информацию о том, что сын Анны Ефремовны ранен на фронте и лежит в госпитале за тысячи километров от Алма-Аты. Только из газет узнали об этом самые близкие сотрудники Фруминой. Даже их, отлично знавших выдержку этой стальной женщины, поразило то, что ни на секунду ее тревога и беспокойство не вылились на поверхность, не проявились хоть чем-нибудь в ее поведении.

А раненые, прочитав эту статью, говорили, что родного сына она не лечила бы с большей душой, чем лечила их.

Казалось, вся отпущенная ей норма доброты расходовалась только на больных. И щедро расходовалась! Зато во всех остальных случаях максимализм и бескомпромиссность были доведены до такой степени, что иногда вообще можно было усомниться в том, земное ли она существо.

Не знаю, правда ли (эту историю я слыхал от нескольких человек и, досконально изучив характер Анны Ефремовны, не нахожу в ней элементов вымысла), что после тюрьмы профессор Фрумин был сослан в какое-то гиблое место, не то в Сибири, не то в Казахстане. Там он то ли сошелся, то ли просто жил у женщины, которая вскоре похоронила его и поставила на могиле скромный памятник.

Говорили, что Фрумина поехала в те края, сбросила надгробную плиту и поставила свой памятник на могиле своего мужа. Знавшие Анну Ефремовну не могли не поверить в эту историю.

Она никому не прощала ни малейшей погрешности. Врачи Четвертой клиники считали, что единственным исключением был следующий случай.

В ту пору я заведовал карантинным отделением клиники.

С целью предотвращения распространения инфекционных болезней тридцать пять коек клиники находились в отдельном изолированном помещении.

Месяца через два после экзамена по врожденному вывиху бедра Анна Ефремовна назначила меня заведовать этим отделением.

Нет сомнения в том, что в клинике были более достойные и менее занятые кандидаты на эту должность. Но кто посмел бы воспротивиться воле императора в его царстве?

Трехлетняя ленинградка Леночка, которую мы прооперировали в то утро, вдруг обратилась ко мне с просьбой:

— Возьми меня на ручки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: