– Слушай, Иероним, а ты играл в детстве в «Акулину»? – спросила Аня, когда они шли через заснеженный двор по дорожке-траншее.
– Это что за игра? – удивился художник.
– Детская, карточная.
– Ну, нет. У меня отец, знаешь, какой строгий до карт был? Как сейчас до алкоголя и авангардизма. А рука у него не то, чтобы тяжелая, а тяжеленная. Так что ни азартных игр, ни курения мое детство не знало.
– Да у тебя же совсем не было детства! – посочувствовала Аня, покачав головой и схватившись ладошками за щеки, на какой-то фольклорный манер.
Она была в темном платке в мелких цветочках-лютиках и с яркой каймой по краям, купленном поспешно, в самый последний момент. Стянутое платком личико округлилось, щеки заметно располнели, а челочка делала ее совсем девчонкой.
«Во всякой одежде…» Каждое утро Иероним решал мучительный вопрос – брить или не брить бороду? Борода его старила, но острый, совсем не волевой подбородок, портил его гораздо больше. Он повязывал шарфы и платки, чтобы спрятать худую шею, позволял челке спадать на самые глаза, чтобы придать лицу хоть какое-то выражение. Все это были игры в пользу безликости. Но рядом с Аней он чувствовал себя красивым и мужественным человеком. Ей шла любая одежда, начиная от современных топиков до русской шали, сшитой, наверное, в Поднебесной империи. Иерониму тоже теперь казалось, что китайский свитер и турецкие джинсы сидят на нем, как будто сшитые на заказ. Аниной миловидности, изящества, простоты в обхождении с вещами с лихвой хватало на двоих. «С такой девушкой можно пойти куда угодно, – говорил его внутренний голос с рекламной интонацией, – хоть на вручение „Оскара“, хоть с котомкой и веригами по святым местам».
– Представляешь? Мы играли в «Акулину» втроем: бабушка, мой дядя, ее старший сын, и я, – рассказывала Аня. – А игра очень простая – надо вытягивать карты друг у друга, у кого на руках останется дама пик, тот проиграл. Самые азартные игры – самые простые. Когда бабушка проигрывала в хорошем настроении, она выбегала из-за стола, надевала пуховый платок, покачивала вот так головой и говорила: «Акулина Савишна – нынче, а не давишна». А когда настроение у нее было не очень, хотя это было редко, она бросала карты на стол и говорила: «Никогда у нас в доме никто не мухлевал, а вы мухлюете бесстыдно! Мухлевщиков нам не надобно!» Вот такая была старушка.
– А дядя твой где?
– Дядя Гена? А он спился, сидел несколько раз, бродяжил еще в то время, когда про бомжей не говорили, заболел туберкулезом и где-то в чужих краях умер. У него были золотые руки. Он мне сделал в детстве лошадку – не игрушечную, а самую натуральную модель лошади под мой рост. Я до самой школы была уверена, что она живая. Можно было потрогать ее мышцы, зубы, мне казалось, что я слышала биение ее сердца. Волосы для гривы и хвоста он ночью срезал у своей жены. Так был увлечен работой! Мама говорит, что после этого случая она от него ушла, и вся жизнь дяди Гены оказалась скомканной. Он любил эту женщину всю жизнь…
Рассказ Ани почему-то взволновал Иеронима так сильно, что у него комок подкатил к горлу. Чтобы скрыть свои чувства, он прокашлялся и спросил первое, что взбрело в голову:
– Эта лошадка не сохранилась?
– Только на фотографии. Я тебе потом покажу. А вот дядигениных фотографий, кажется, не сохранилось.
– Наверное, он был художник, – сказал Иероним. – Знаешь, есть такие художники без красок, глины, гипса, как поэты, не пишущие стихов. Я часто думаю про этих людей, и мне кажется иногда, что только они и есть – настоящие художники, которые не создают ничего, не дают своей гордыне выпячиваться, не хотят становиться темой разговоров, пересудов. Они походя творят великие произведения искусства из всего, что попадается под руку, дарят их детям, забывают на скамеечке, забрасывают на чердак…
– Подожди, Иероним, – перебила его Аня. – А как же тогда: не зарывай талант в землю?
– А они не зарывают его, они просто не делают из своего таланта идола или дойную корову. Они не относятся к нему серьезно, делают игрушки, искусство их просто и радостно.
– Ну уж несерьезно! Что уж серьезнее – срезал косу у жены и потерял любимого человека…
– Это в припадке вдохновения. Ты, например, веришь, что Микеланджело отравил человека, чтобы изобразить умирающее тело с натуры?
– Гений и злодейство – две вещи несовместные, – напомнила Аня.
– А я верю, что в творческом порыве можно убить. Художник способен на убийство ради прекрасного… Ты испугалась? Вот глупенькая! Это же слова, слова… А если ты испугалась меня, то напрасно. Отец, например, не считает меня настоящим художником… Да и про Микеланджело – это только легенда, как про Моцарта и Сальери… Давай-ка, наконец, зайдем к этой… Аксинье.
– Акулине!
Они вошли в трапезную, все пространство которой занимал длинный стол, а скамьи тянулись по стенам с трех сторон. Из полуоткрытой двери сюда шел густой, еще не жидкий, но уже и не газообразный, сдобный дух. Вошедшие застучали ногами, чтобы сбить с обуви снег, а заодно как бы оповещая о своем приходе.
Дверь в соседнее помещение открылась пошире, отчего теплая медовая волна побежала к Ане и Иерониму навстречу. Выглянула женщина. Иероним профессиональным взглядом «срисовал» ее лицо. Была она еще не стара, взгляд имела живой, заинтересованный. Лицо ее могло быть даже приятным, если бы не искривленный, видимо когда-то сломанный и неправильно сросшийся нос. Вспышка страшной мужской жестокости придала ее лицу неровную, повернутую на сторону курносость.
– Здрав-ствуй-те, – сказала женщина по слогам, как первоклассница. – Так вы и есть художник с невестой?
Аню тогда впервые назвали невестой, и это ее здорово смутило.
– А вы будете та самая Акулина, у которой самые вкусные пряники в России? – спросил Иероним. – А раз в России, то и на всем белом свете.
– Ну, вы скажете тоже, – Акулина спрятала лицо за дверью, но так же, как медово-сдобный дух, чувствовалось, что похвала ей пришлась по душе.
– Вы присаживайтесь, гости дорогие, чувствуйте себя как дома. Только спиной к тому окну не садитесь – надует, – говорила она уже из глубины кухоньки. – А я сейчас управлюсь. Очень угодить хочется. Вы из Москвы?.. Из Питера? Тоже город. У вас там хлеб пекут или же везут из-за границы?
– Пекут, – сказала Аня. – Только он почему-то не черствеет, а сразу плесневеет.
– Хлеб должен быть и горячим вкусен, и сухой коркой по-своему приятен, – сказала с кухни Акулина. – А что плесневеет, не черствея, так это от химии вашей. Ничего без химии у вас нет. Вот что плохо. Зато у нас даже слово такого нет – «химия»…
– А ты заметила, что у Акулины нос сломан? – тихо спросил Иероним.
– Ты же знаешь, я немного близорука. Вижу, что на лице не все в порядке, а в чем дело – не понимаю.
– Она от этого увечья на акулу похожа. Имя такое ей словно в насмешку досталось. Акулина – акула… Может, ее пытали, чтобы выведать тайну монастырских пряников? «А мне костер не страшен, пускай со мной умрет моя святая тайна, мой вересковый мед…»
– Как тебе не стыдно? – Аня легонько потрепала его за ухо.
Дверь вдруг резко распахнулась, видимо, от толчка ноги, и в трапезную вошла Акулина с самым настоящим самоваром.
– Ой, какой он огромный! Иван Иваныч самовар! – вырвалось у Ани.
– Антиквариат! – добавил Иероним.
Он вскочил, чтобы принять у хозяйки тяжелую ношу, но она не дала, сама водрузила сверкающего начищенными доспехами чайного рыцаря на стол. После этого торжественного шествия она забегала с заварным чайником, чашками, блюдцами, вареньями. Пряники под белым полотенцем с красными петухами оказались на столе как-то неожиданно, по мановению волшебной руки.
– Кушайте, гости дорогие, – сказала Акулина, сама присаживаясь на краешек скамьи. Потчуя гостей, она подперла щеку рукой, как принято, но пальцами слегка прикрыла уродливый нос. Было заметно, что она стеснялась своего уродства, но в то же время не могла не утолить своего любопытства.