Я действительно каждый день пытался. Результат был один и тот же. В голову не шло ничего, кроме «на второй год». А закинешь портфель в угол – сразу на душе легче становится. И мысли самые разные так и бурлят в голове.
Но сегодня каникулы кончались, и что-то должно было случиться. Я сидел на столе, вертя в руках блокнот, исчерканный папиными подписями (фальшивыми). В комнату вошла Мартина. Ей нужна была моя точилка для карандашей, чтоб все ее карандашики имели изящные носики.
Мартина обожает такие штучки. Ее школьные принадлежности всегда опрятны до отвращения: и тебе запасной стержень для авторучки, и тетради обернуты, в портфеле крошки или там жевательной резинки днем с огнем не найдешь. Даже на треугольниках ничего не выцарапано. Цветные карандаши у нее один к одному. Как она этого достигает, ума не приложу. Красный превращается у меня в огрызок, когда к коричневому я еще не притрагивался.
Как я уже сказал, Мартина зашла за точилкой.
Она все-таки заметила листки, испещренные псевдопапиными подписями, хотя я прикрыл их рукой. А она ведь не без понятия. Сразу смекнула, что к чему. «Это совершенно бессмысленно, – сказала она. – Так ты себе еще больше напортишь».
«А ты можешь представить, – спросил я, – что сегодня вечером я подойду к папе и выложу ему пять не сделанных допзаданий и кол в придачу?» Этого Мартина представить не могла. Она тоже несколько раз попыталась скопировать папину подпись. Вышло не лучше, чем у меня. Мартина пообещала непременно что-нибудь придумать. Но на это ей нужно дня два-три. Я же должен, для отвода глаз, сказать Хаслингеру, что папа в отъезде и вернется лишь к концу недели. А если я захочу, она сама сходит к Хаслингеру и подтвердит, что отец действительно уехал. Невозможно было представить, что Хаслингер в это поверит, все же на душе стало легче. Особенно после того, как Мартина пообещала мне помочь, чтобы я не выпал в осадок – на второй год. Она возьмет меня на буксир. А Хаслингера мы уж как-нибудь нейтрализуем – так она сказала.
За ужином царило гробовое молчание. Папа, хотя и вышел к столу, не проронил ни слова. Соответственно и мы помалкивали. После трапезы папа подобрал в кухне последнюю проросшую картофелину и уже подпорченную головку чеснока и направился в свою комнату. На пороге он спросил нас: «Как ваши школьные дела? Все ли готово к завтрашнему дню?»
Ник пробубнил пасхальный стишок. Что-то про свечечки, куличики и ангельские личики. Мартина толкнула меня: «Самое время все сказать!»
Я сделал шаг в папину сторону. В одной руке он держал картошку, а другой ласково трепал Ника по головке. Папа перевел взгляд на меня. Между его взглядом и хаслингеровским не было абсолютно никакой разницы. «Тебе что-нибудь нужно?» – спросил он.
Взгляд Мартины буквально подталкивал меня в спину. Но я отрицательно мотнул головой и ушел к себе в комнату.
«Трус», – прошипела вдогонку Мартина.
В этот вечер я еще долго не мог уснуть. Пытался забыться – то на правом боку, то на левом. И на спине, и на животе. Не спится, и все тут. Часы на ратуше пробили полночь. Я решил подумать о чем-нибудь необыкновенно приятном. Как я, к примеру, стану чемпионом по плаванию на спине среди юниоров. Мне виделась восторженная толпа болельщиков и среди них ликующий папа. Но тут из душевой кабины вылез Хаслингер. В правой руке он держал мою тетрадь для классных заданий и угрожающе ею размахивал. Он пробился через восторженные толпы прямо к папе и попросил его поставить везде свои подписи. В этом месте папа ликовать перестал. Летом мы, наверное, отправимся в Италию. Воображение рисовало такую картину: я жарюсь на солнышке и лижу мороженое. Но Хаслингер и здесь все испортил. Он возник рядом со мной, как джинн из бутылки, и заблажил на весь пляж: «Хогельман! Не загорать! Второгодники должны быть бледнолицыми!»
Я вспомнил, как чудесно было вчера в «И-го-го», но тут же увидел восседающего на музыкальном автомате Огурцаря. Он заговорщицки шепчет мне: «Мы городить вашей папе про вашенские выходули!»
Так хотелось помечтать о чем-нибудь адски хорошем, а какая чертовщина из этого получилась! Внезапно мне стало не по себе. Померещилось, будто в комнате что-то шуршит и поскрипывает. Зажечь настольную лампу и оглядеться я не решался. Мои пятки торчали из-под одеяла. Я бы с удовольствием подтянул ноги. Мне было неприятно, что какая-то часть тела не прикрыта, но я не осмеливался даже пальцем пошевелить. Так я пролежал целую вечность, вслушиваясь в шорохи и скрипы. Изредка мимо окна проезжала машина, тогда на потолок ложилась узенькая полоска света. Она перемещалась от стены к стене. От нее тоже делалось жутковато.
Папа говорит, мальчик в моем возрасте уже ничего не должен бояться. А дедушка считает, что вообще ничего не боятся только законченные идиоты.
Мама боится пауков, майских жуков, неоплаченных счетов и электропроводов. Когда Ник бегает по ночам в одно место, он не спускает воду, боясь шума. Мартине страшно возвращаться поздно домой по плохо освещенной аллее. А дед боится заработать еще один инсульт: тогда он не сможет ходить или говорить или даже умрет.
Папе тоже бывает страшно. Он вида не подает, но я-то не раз замечал. Например, когда он во время обгона никак не может пристроиться в свой ряд, а навстречу, лоб в лоб, мчится лимузин. Или когда он думал в прошлом году, что у него рак желудка. Узнав результаты обследования, папа так развеселился, что было видно, какого страху он натерпелся перед этим.
Все это я себе говорил, пока слышались шорохи. Тем не менее в душе я радовался, что поблизости не было никого, кто бы мог мой страх заметить. С другой стороны, очутись здесь кто-нибудь, я бы, наверное, и не струсил, и мне захотелось, чтобы кто-нибудь оказался рядом.
Раньше, когда я был маленький, я всегда бежал к маме, если ночью мне вдруг становилось страшно, и дальше спал у нее в постели. Даже сейчас помню, как это приятно.
Прокрутив все это в памяти, я заснул. Что-то мне снилось. Сейчас я уже не знаю, что именно. Знаю только, что это был очень добрый сон.
Когда утром Мартина заколотила в дверь с криком «вставай», мне адски не хотелось открывать глаза, так уютно было во сне. Но Мартина постучала еще раз – она это проделывает ежедневно, – и мне пришлось встать. Сразу в башке закопошились папины подписи, задачки и Хаслингер. Я страшно разозлился на свое железное здоровье. Захотелось иметь такие же гланды, как у Ника. Мама бы тогда с ходу поверила, что у меня в горле ломит.
Притащился в ванную и отпихнул Мартину от умывальника. Не то она бы до восьми выдавливала угри на носу. А потом плакалась, что у нее нос как морковка. Мартина заперла дверь в ванную и говорит: «Вольфи, дубина, ты что, ошалел?»
«С какой стати я должен был ошалеть?» – спросил я. Мартина вынула из кармана халата измятую бумажку. Да это листок из блокнота, на котором я экспериментировал с папиными подписями. Мартина сообщила, что листок валялся на полу в гостиной. Там она и обнаружила его минут десять назад.
Я точно знал, что все исписанные листочки были тщательно скатаны мною в маленькие горошины и выброшены в корзину. В гостиной я не мог их обронить ни при каких обстоятельствах. Однако было уже полвосьмого, а мы еще не садились завтракать.
Времени, чтобы обсудить это происшествие с Мартиной, не оставалось. Но во мне все-таки зародилось подозрение. Страшное подозрение. Я вдруг вспомнил ночные скрипы и шорохи. Может быть, мне это вовсе и не почудилось.
Никаких улик у меня не было, но я невольно произнес: «Ну, несчастная огурчушка, если я тебя застукаю, то вместе с короной засажу в морозилку».