Я заткнулся. Он ударил меня по самому слабому месту. Я не знал ни одного иностранного языка. На круглом рынке я объяснялся жестами. И в этом был виноват только я сам. Изя родился в Израиле. Ребенком уехал с отцом в Одессу, эмигрировал позднее уже совершеннолетним с матерью в Израиль, провоевал две войны в парашютистах. Изя знал несколько языков.

— А что, совсем нет денег, Эдь? Могу тебе занять миль десять-двадцать…

— А чем я тебе отдавать буду? Я тебе уже десять миль должен.

— Да, пацан… — Изя погладил крепкий, рано облысевший череп. — Хуевые твои дела… То-то ты на рынке одни овощи покупал. Толстовский фонд платит вам в три раза меньше, чем «Хаас» евреям, я так понимаю?

— Кажется, в два…

— Слушай, Эдь, ты вот что, попробуй сходить в АЛИ. Ты же поэт, литератор. Попроси у них какой-нибудь работы…

— Никогда не слышал о такой организации. Они что, помогают эмигрантам?

— Расшифровывается как «Ассоциация Литературы Интернациональной». Официально они занимаются засылкой в Советский Союз литературы. На русском и на языках народов. Но эмигранты говорят, что и множество других дел делают. Запомни адрес: виа Лютезиа 8/6.

На следующий день я пошел на виа Лютезиа. Автобусный билет стоил всего 50 лир, но я экономил. Толстовский фонд выдавал нам с Еленой 122 тыс. лир, из коих 60 доставались синьоре Франческе.

Уже по зданию и по входной двери в него можно было понять, как далеко отстоит организация АЛИ от Толстовского бедного фонда. Дверь была могущественная, тяжелая, и бронзовые части ее начищенно сияли под римским солнцем. И вторая дверь — собственно ведущая в АЛИ — была чистого, светлого дерева, только хорошее могло ожидать посетителя за такой радостной дверью.

И внутри тоже было хорошо! Светло, тепло, чисто и ново. От каменных джунглей двора, дома и квартиры синьоры Франчески обиталище Интернациональной Литературной Ассоциации отстояло ровнехонько на расстояние, какое разделяет дурной восемнадцатый век и конец двадцатого. Из-за светлого дерева стола приподнялась молодая женщина в сером костюме и спросила, чем она может быть мне полезна. Спросила по-итальянски, наугад, и так как я мычал, от волнения передвигая очки на носу и другой рукой расстегивая легкомысленный узкоплечий плащ с крылышками (подарок Елены, еще в Москве), она попросила меня сесть уже по-русски.

— Присядьте, сейчас вами кто-нибудь займется.

Они знали свое дело, работники этого красивого и теплого помещения. Женщина улыбнулась мне и присела вновь, нажала несколько кнопок на телефонном аппарате и что-то сказала в трубку. Может быть, даже и не на итальянском языке, а на ангельском. В процессе легкого музыкального движения руки ее над телефонным аппаратом и волнового мгновенного изгибания тела несколько мини-волн духов докатилось до меня. Внутренности трущобы синьоры Франчески пропахли вареной фасолью, жаренной на оливковом масле рыбой; пропитались запахами тяжело одетых нечистых животных (неодетые животные пахнут куда приятнее). Даже Елена пахла много хуже, чем в СССР. «Ах, как прекрасно», — подумал я, вдохнув все мини-волны, и, спуская зад на подавшуюся и заскрипевшую под ним кожу, осмотрелся. За душистой женщиной величественно возвышались декорациями книжные полки. Корешки книг в большинстве своем были белые, и если цветные, то светлые. Куда-то преграждали доступ несколько внутренних изящных дверей. Приглушенные, из-за дверей были слышны мелодичные голоса. Время от времени раздавались телефонные звонки, и благоухающая женщина, всякий раз улыбаясь, снимала трубку: «Пронто!» Она могла бы и не улыбаться, телефонные собеседники все равно не могли увидеть улыбки, но женщина щедро расходовала свое радушие и даже один раз грациозно подтянулась на стуле.

Мы оставались наедине с благоухающей недолго. Из уходящего в залитую дневным светом даль прохода меж книжными полками пошел вдруг на меня нагруженный связками книг и черным портфелем большой неуклюжий старик. Он шумно сопел и задирал на ходу краем портфеля книги, так что в конце концов с полки свалилось несколько томиков. За ним, ободряющий, прозвучал теплый русский голос: «Ничего, ничего, не беспокойтесь!», и чьи-то руки, я увидел, подняли со светлого паркета упавшие томики. «Слон», как я его тотчас назвал, вышел наконец за пределы посудной лавки и по-слоновьи неловко повернулся ко мне задом. Предметы, торчащие из его объятий, совершили неряшливый круг, и портфель — самое опасное из орудий — упал на стол душистой женщины. Скатились на пол карандаши, ручки и множество канцелярских прелестей, упала со шлепающим шумом розовая папка… короче говоря, мгновенно создался огромный трам-тарарам. На их месте я бы выгнал неряшливого и неуклюжего старика или по меньшей мере посоветовал бы ему двигаться осторожнее. Но душистая безмятежно улыбалась над розовым шелковым бантом блузки, завязанным у горла, а седовласая крупная дама в черном платье и тапочках (почему тапочках?), наконец сумевшая появиться из-за спины старика, ворковала заботливо, поднимая предметы с пола:

— Следовательно, я надеюсь увидеть вас в следующую среду, Наум Ефимович?..

И, затыкая книги себе под мышки, опасно вращая при этом вновь схваченным портфелем, старик недовольно пробормотал:

— Особенно на меня не рассчитывайте. Приду, если смогу. Всякий раз добираться к вам из Остии, знаете, не большое удовольствие…

Старик — несчастье, старик — гроза мелких предметов, старик — смерть стеклянным изделиям прошел к двери и уже извне, из дыры, соблаговолил повернуть к седовласой в тапочках недовольное лицо.

— До свидания, Ирина Алексеевна… — Личико старика вздрогнуло как бы во мгновенном тике, и он стыдливо прибавил: — Спасибо.

Пока затворялась дверь, я успел подумать, что некоторые люди умеют быть удивительно неприятны. Этого же старика можно было бы помыть, остричь неровно лысеющую голову, заменить гнилые тряпки новыми, не гнилыми, посадить его на режим, надавать масла…

— Эдуард Лимонов? — Седовласая в тапочках, ласковое лицо сицилийской маммы, глядящей на блудного сына, вернувшегося из долгих странствий, стояла надо мной.

Поспешно закончив думать о старике, «а кому он на фиг нужен, проводить с ним оздоравливание и парикмахерские работы», я встал.

— Я.

— Ирина Алексеевна Иловайская… Альберта. — Сицилийская мамма подала мне теплую мягкую руку сицилийской маммы. — Пойдемте в мой кабинет, там нам будет спокойнее разговаривать. — Большой уткой она заколыхалась по проходу между блоками книг.

В кабинете, простом и не отягощенном лишними предметами: вечнозеленая зелень за окном, несколько русских картинок на стенах — подделки под иконы, изделия западной промышленности, — мы уселись друг против друга. Она поместилась за столом, но настолько неформально, что стола между нами не чувствовалось.

— Расскажите мне немного о себе, пожалуйста… Как вы там жили, как вы выехали… Я ведь о вас ничего не знаю.

Еще один удар по самолюбию. Герой контр-культуры, поэт и, разумеется, мегаломаньяк, я не сомневался в своей универсальной известности. И я был, без сомнения, известен в Москве верхнему слою в три-пять тысяч интеллектуалов, представляющих сливки населения в каждой столице мира. Но уже в Вене я обнаружил, что даже самый крошечный диссидент пользуется на Западном Берегу куда большей известностью, чем я, уже там мне приходилось произносить свою краткую биографию каждому новому человеку. Вздохнув, я начал:

— Я — блудный сын советского офицера и домохозяйки. Я был последовательно вором и рабочим-литейщиком…

Мамма нашла мою судьбу необычайной и сопроводила ее восклицаниями и вводными вопросами, хотя мне самому моя судьба представлялась вполне банальной и даже скучной. Ни одной войны за плечами! Я даже не имел никогда возможности проверить степень своей храбрости. В русскую гражданскую войну мальчики в шестнадцать лет порой командовали полками. Хемингуэй в 19 лет уже воевал где-то в Италии. Романтичность воровского периода моей жизни я понял много позднее, уже живя в Париже, прочитав «Дневник вора» Жана Женэ.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: