Он передал мне содержание письма Батюка.
— Яша, то есть товарищ Батюк, диктовал это при мне. Писала его сестра Женя. Она мне сказала, что лучше, если бы я мог наизусть, как актер. Но тогда не было времени. А в пути я действительно пробовал, и кое-что вышло, но не все. До болезни я начало помнил, как таблицу умножения. Подождите, Алексей Федорович, может, выйдет…
Зуссерман закрыл глаза и долго молчал. Я тоже молчал. Девочка по-прежнему стояла спиной к нам, грела руки у маленького костра, разложенного ею на припечке. Слышно было, как дышит старуха, как потрескивают полешки и как сосет сахар Настя. Казалось, ей, этой изголодавшейся деревенской девочке, нет ни до чего дела.
Зуссерман все молчал. Я уж подумал, не уснул ли он. Вдруг Настя повернулась от печки, торопливо проглотила сахар и спокойным, деловитым тоном сказала:
— Начинается так: «Товарищ секретарь обкома, наша организация в зачаточном состоянии…»
Зуссерман вскочил со скамьи и с нескрываемым страхом уперся взглядом в Настю.
— Что? — воскликнул он. — Откуда ты знаешь?
Настя сразу поняла причину его испуга.
— Дядя Яша, — торопливо заговорила она, — вы позабыли. Когда вы сильно болели и еще думали, что можете помереть, ведь вы тогда сами просили меня запомнить. Говорили громко, чтобы я или бабушка запомнили, а потом постарались передать в отряд этому дяде, — она показала на меня.
Яков снова сел и слабо улыбнулся. Настя, облегченно вздохнув, села рядом с ним.
— Замученная девочка, — сказал Зуссерман. — Вы представляете — два больных подряд. Бабка — та хоть тихая. А я буйствовал.
— Ну, совсем будто пьяный, — подтвердила Настя. — Вы хотели убежать, а я вас укладывала.
— И я вслух произносил письмо?
— Да. А в другой раз бредили, будто дядя Федоров тут в хате, и опять читали наизусть. Я хотела записать, но вы не позволили, кричали, что я дура. Но ведь на больных не обижаются.
— Ну, спасибо, Настя, ну, спасибо… Действительно начиналось так:
«Товарищ секретарь обкома! (Фамилию вашу, Алексей Федорович, Батюк сперва продиктовал, но потом велел начать снова, сказал, что упоминать опасно.) Наша организация в зачаточном состоянии. Комсомольцев и молодежи в группе пока двенадцать человек. Но есть не только молодежь. Все горят желанием работать. К сожалению, мы потеряли связь с райкомом партии. Мы принимаем и распространяем сводки Совинформбюро, печатаем листовки, ведем агитацию пока среди знакомых. Чувствуем, что этого недостаточно, и надеемся, что скоро сумеем делать больше. Очень просим во всем, что только нужно обкому партии, полностью рассчитывать на нас. Только смерть может нас остановить…»
Зуссерман помолчал. Потом признался:
— Дальше я, Алексей Федорович, наизусть не могу.
— Содержание помнишь?
— Яков просил еще передать на словах, чтобы вы обязательно учли его физическое состояние, то есть слепоту… Нет, он не просит облегчения в работе. Наоборот. Он говорил, что имеет преимущество в конспирации. Его, как слепого, считают беспомощным калекой. «И пусть меня, — просил Яша, обком пошлет с любым заданием, я молод, силен, вынослив…»
— Но что же было еще в письме? Неужели то, что ты прочитал, и больше ничего?
— Ой, нет, Алексей Федорович, что вы. Там были серьезные вопросы. Мне их трудно передать, но я постараюсь. Вот, например, я уже точно вспоминаю. Первый вопрос такой. Немцы позволили открыть кустарное производство: разные артели — пищевые, деревообделочные и тому подобное. Интендантство и комендатура обещают заказы. Так вот Яша задает вопрос, можно ли опираться на такие производственные точки, и он сам даже хочет организовать артель, чтобы под этой вывеской стянуть своих людей. Правильно ли это будет?
— Иначе говоря, следует ли использовать легальные формы организации для объединения наших сторонников? Так я понял?
— Точно! Потом такой вопрос. Нужно ли организовать кружки среди рабочих и кустарей?
— Какие кружки?
— По изучению истории партии и углублению марксистско-ленинских знаний. Как это было до революции, когда старые большевики руководили такими кружками на заводах… Еще такой, кажется, последний вопрос. Они, то есть группа Батюка, могли бы провести в жизнь террористические акты. Против коменданта, бургомистра и других немецких ставленников. Но Яков в своем письме говорит, что у них нашлись товарищи, которые возражают. Они доказывают, что марксисты-ленинцы против личного террора…
— Индивидуального?
— Да, правильно, там было такое слово. А под конец Яша снова пишет, что ждет ваших указаний, и группа сделает все, что им прикажет партия.
Старуха-хозяйка зашевелилась в своем углу.
— Воды, Настенька, — прошептала она.
Настя вскочила, подала ей кружку. Сделав несколько шумных глотков, старуха довольно громко пробурчала:
— Третий раз сон перебиваете. Хиба ж так можно. Дайте ж вы мени хоть помереть спокойно…
— Простите, бабуся, — сказал я. — Сейчас мы поедем. Может, все-таки и ты с нами, а, Яков? — еще раз предложил я Зуссерману. — Там у нас неплохо. Стоим в селе. У нашего фельдшера целая хата. Выздоровеешь — немцев будем вместе бить. А то ведь как знать, поднимемся, уйдем, ищи ветра в поле.
— Ах, мне хочется, серьезно, то есть это моя мечта, но вы понимаете… — он показал головой в сторону угла, где лежала старуха.
Она не могла видеть его движения, но догадалась, о чем он ведет речь.
— Ехай, ехай, Абрамыч. Полежал, хватит. Погуляй-ка ты с партизанами. Берите его, начальник, нам и самим исты нема чего, — и после этих, казалось бы, грубых слов старуха, не меняя тона, продолжала: — Треба только завернуть его. Шинель больно тонка, продует Абрамыча на морозе.
Я сказал, что в санях у маня есть тулуп.
— Ну, так с богом. Дай ты ему, Настя, пушку его. В тряпку завернута, за образом Черниговской богоматери лежит.
Девочка принесла из темного угла пистолет, протянула его Зуссерману. Помогла надеть шинель. Дрожащими руками Яков натянул пилотку. Потом сделал несколько шагов к старушке:
— Не ходи, не надо, — предупредила она.
— Прасковья Сидоровна! — воскликнул Яков. — Вы мне, как мать! Я не забуду…
— Ладно уж, Абрамыч, — ответила старуха. — Ни я тоби не мать, ни ты мени не сын. Что можно, зробила. Так и то не для тебя, а для батькивщины[12] нашей. Будь здоров, не болей, а нимца, колы будешь быты, за меня, да вот за Настю, не пожалей, стрельни по разу.
Девочка вышла с нами на улицу. Хотела помочь усадить Зуссермана. Но подошли мои люди, и она, завернувшись в платок, молча встала у крыльца.
— Прощай, милосердная сестра, — сказал я.
— Прощай, Настенька, еще раз спасибо, и если встретимся, пожалуйста, что угодно, все мое — твое! — с чувством произнес Зуссерман.
Настя церемонно протянула руку Якову, мне и всем моим спутникам. Потом тихо сказала:
— Дядя Федоров…
— Говори, говори, — подбодрил ее Зуссерман.
— Вы там в лисе… Если только можно… Пришлите бабе нашей дровишек вязаночку. Хоть бы, говорит, перед смертью раз до тепла протопить… Я бы сама, да оставлять ее одну не годится.
Я обещал, конечно, прислать завтра же. Но вышло так, что следующим утром немцы навязали нам большой бой. Воевали мы с ними до самой ночи. И следующий день был очень напряженным. Послать бойцов с дровами для Сидоровны я смог только через два дня. Кроме дров, Капранов собрал ей полмешка муки, сухарей и мяса.
Вернувшись, бойцы сказали, что старуха померла, хата заколочена.
Я ведь ее так и не видел. Только слышал хриплый старческий голос. Было ужасно совестно, что не исполнили мы ее просьбы вовремя.
Письмо Батюка дошло ко мне через два месяца после того, как было написано. И то не само письмо, а только его изложение. Что за это время произошло в Нежине? Действует ли группа, организованная этим храбрым и умным слепцом? Нужен ли Батюку и теперь ответ? Думает ли он по-прежнему над вопросами, которые поставил секретарю обкома партии? И, наконец, жив ли он сам?
12
Родины.