Антон, волнуясь, торопился к Богу. И одновременно мешкал, отдаляя встречу. Он и опаздывал из-за этого. Взбираясь на горку, был удивлен великолепием и комфортабельностью основательного строения. Затем — огромным полустеклянным холлом в коричневой плитке и за столом угрюмым консьержем. Витька предупредил, что Бог говорит, приставляя такую штуку к шее, отчего голос выходит механический и невыразительный. Но все равно в Министерстве медицинской промышленности, где дежурил, мешкал, собираясь с духом.

Да, я слушаю, отозвался однообразный голос робота, и Антон повесил трубку. Так что он для него был все равно неожиданностью.

Внутренне приготовившись, набрал еще раз, услышал монотонное "да, слушаю" и произнес подготовленную речь о том, что Ваши произведения мы передавали друг другу, говорили цитатами из них и узнавали своих по этим цитатам. Да… да… — отзывался голос, не меняя интонаций, но было понятно, что с каждым разом ему все приятнее все это слышать.

Дверь открыли чрезвычайно высокий мужчина в клетчатой рубашке и растянутых техасах и рыжеволосая, крашеная или в парике, приземистая женщина. Оба смотрели с напряженной подозрительностью, мужчина — огромными, очень ясными голубыми глазами, с которыми сейчас же захотелось что-нибудь сделать. Успокоившись, что опасности нет, пропустили, посторонившись.

Тут же объяснили, что они это потому, что кто угодно мог приехать. Ведь все время звонят, молчат или угрожают. Вот и сегодня, он снял трубку, а они там повесили. Кто это был? Прямо перед Вашим. Стареющая Наташа с мятым ртом и припудренным фурункулом на подбородке причесывалась в коридоре, потряхивая великолепными черными блестящими волосами и стараясь обменяться с Антоном в зеркале многозначительными взглядами. Ему сказали, что она была также подругой Зверева и у нее много его картин. Тоже присела рядом.

Когда разлили бульон, еще ложки не оказалось, и им предложили, гордясь демократичностью, есть одной. А он уступил первую очередь Наташе, гордясь небрезгливостью. Ложку, которую они передавали друг другу, он осторожно старался не трогать губами. Причем очень ясно представлялось, как она побывала у Наташи.

Называя жену девкой, пришел в хорошее настроение, много каламбурил. А жена Галя — его классиком. Штука, которую привезла ему из Японии верная подруга Бэлка, лежала на столе. Без нее гласные восстанавливались, как в древней письменности, по шумным согласным. Платок на шее из-за сквозняка открывал темную промытую дыру, откуда он и шел. Галя с удовольствием небрежно произносила имя Бэлки. Запомнился еще Вадим Делоне, умерший.

Выйдя с Антоном на балкон, она с неожиданной вдруг доверительностью шептала: Ходит и ходит сюда, чего ей надо? Вокруг него всегда было полно баб, как пчелы, я всегда знала. — Косясь на торопливо укладывающую хозяина на диван Наташу. — Когда умрет, Вы мне должны будете обязательно помочь разобрать его архив, до которого будет очень много честно пыталась после Татьяниной смерти, когда почувствовала себя свободной. Но, верно, я так устроена, что когда с мужчиной, моя душа сейчас же поднимается над нами, взлетает и смотрит оттуда на то, что он делает со мной. А я тем временем ничего не чувствую. — И с женщиной так же? — Нет, с женщиной всегда по-другому. Не знаю почему, — от-ве-ча-ет Ле-на. Она теперь жила в двух комнатах, в третью не заходила никогда. Она была заперта всегда. Там останавливался отец, когда сбегал из своей новой семьи. В одной комнате среди лежащих, стоящих впритык друг к другу или вдруг валящихся со стеллажей картин разных размеров закопана скрипка. В другой — под прислоненными или положенными сверху большими нависающими картинами погребено фортепьяно.

Туфта.

Когда я дописывал этот эпизод с девушкой Галей, то вдруг ясно понял, что все это время делал не то. Вот о ком надо было мне по-настоящему писать. Тогда у меня бы получилась настоящая традиционная психологическая повесть, как у Дафны Дюморье. Ну, может быть, в следующий

Когда все собрались в том количестве, что садиться уже некуда, а для разговора о деле еще рано (игра, перебрались, в, приглашенные, полным ходом, комнату, большую, ломберные столы)

— Нет, я так не думаю.

— Ну есть же для этого хорошее русское слово.

— И она так всегда.

— Разве его не было? Я не заметил.

— Потому и не заметил.

— в лифте, машине или просто идя по улице.

— В конце концов представь себе финансистов или промышленников, которые, собравшись, собираются же они когда-нибудь

— Вы имеете в виду «повесть»? Конечно. В «романе» есть что-то иноземное, немецкое.

— oder oder

— Разве ее не было тогда? Я не заметил.

— о любви к прекрасному, о первой любви или о виде вымершего животного.

— Я думаю, что любой психически здоровый человек может писать стихи.

— Это невозможно.

— Ну не хотелось ли нам давно, чтобы по радио или телевидению выступил пожилой бородатый диктор и прочитал по бумажке, например: Челябинский тракторный отхуячил наконец пятилетний план в четыре долбаных года, — говорил Дон Кихот Вадим Петрович, тревожно блестя глазами и озирая присутствующих. При его словах все оживились, задвигались, улыбаясь и оглядывая друг друга.

— Но в конце концов все равно же получился роман.

— К сожалению.

— И им все, заметьте, сходит с рук.

— Так прямо и говорит?

— Нет.

— Есть еще другой хороший немецкий составной союз: oder… entweder. Что означает…

— Мне, например, неинтересно, что думает Яркевич про рубль.

Входит Яркевич.

— Рецензия есть всегда переписывание текста, это надо честно признать.

— Хотя до сих пор иногда упорно зову ее повестью.

— Но не всякий же становится поэтом. Поэт — тот, кто говорит в стихах: я поэт, и больше ничего. Для этого он их и пишет.

— Я даже думаю, что ничего про рубль он и не должен думать.

— А тогда про что?

— Потому что очень хочется.

— Стихи больше ничего не говорят. А другой — чтобы самовыражаться. Дьявольская разница.

Яркевич говорит о том, что либеральное сознание, которое до сих пор все определяет в России, окончательно скомпрометировало себя и у нас, и на Западе, стало наконец всем понятно, что либералы не могут решить ту сумму социальных, политических и психологических проблем, которую накопил ХХ век, и о том, что только какой-то очень мощный радикальный стиль может оказаться адекватен всему происходящему и на Западе, и у нас.

— Например, он закончил роман

— Да, и что же?

— Это гордыня считать, что я могу понять текст. Воспринять — да, то есть воспроизвести.

— Переписать?

— Нет.

— Другой, конечно, не поэт?

— Конечно.

— неважно, кому он понравился. Или пишет. Значит, у него есть своя его версия.

— Всего-навсего "ни… ни", я знаю. Ни то, ни другое.

— Почему ты так думаешь?

— Но он же нам и ближе всего.

А мне всегда хотелось, чтобы диктор обратился: Дамы и господа… Нет, судари и сударыни мои… Нет, все-таки просто: господа! И сказал про что-нибудь очень изысканное, а не тракторный, — подумала Галя. А я и не знал, что она собирается приходить.

— По крайней мере, в моем понимании.

— Вот про это. Только это и может быть интересно.

— Нет.

— Так-таки в мире нет случайности?

— Да.

— И это переписывание может продолжаться бесконечно.

— Я думаю, что если бы кто-нибудь сейчас вышел и сказал: а я хочу, чтобы диктор говорил не «отхуячить», — говорил «куколка» Левушка, — а, например, «грезы» или «развиднелось», — то он был бы тогда настоящий диссидент. — Но никто не обратил внимания.

— Признаюсь, это единственный перформанс, который меня увлек.

— И его лучшее произведение, — сказал Глеб, как отрезал.

— К которому он, судя по всему, долго готовился.

— Это будет очень интересный проект. Вы все там сможете напечатать все, что посчитаете важным, — участвует с пола Татьяна. Название ее журнала — или альманаха, что сейчас кажется одним и тем же, — мне кажется претенциозным.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: