Визитеры тем временем подходят к железной двери в собственно мастерскую. Почему железная? А как же иначе — мало ли кому в голову взбредет взобраться сюда. Бывали даже случаи проникновения и с крыши через слуховые чердачные окна. Да, народ неимоверно изобретателен. Благо, что воровать нечего. Не картины же. Особенно такие, так называемые, авангардные — невнятные и бессмысленные.

Скапливаются в небольшом предбаннике, освещенном слабенькой, свисаюшей откуда-то из мохнатой потьмы, с потолка на пустом проводе, оголенной лампочкой в 60 свечей. Темновато. И тесновато. Один из адьютантов из-за спины фюрера протягивает руку над его плечом и нажимает кнопку. Внутри мастерской приглушенно раздается звонок и следом шаркующие приближающиеся шаги.

Художник с привычной улыбкой растворяет дверь, и пропускает внутрь группу посетителей.

Описываю мастерскую такой, как запомнил ее в почти доскональных подробностях во время своих частых посещений и упоминаемых нескончаемых бесед.

Первое большое помешение с покатым потолком было ясно и легко освещаемо большим рядом окон вдоль правой от входа стены, чуть наклоненных и обращенных прямо в небо. Ясное, но, в основном, пасмурное московское небо 50-80х годов 20 века. Но и небо надежд, упований и несомненных немалых свершений многочисленных обитателей столицы нашей, сурово отделенной тогда от всех остальных, части света.

Это первое помещение, я бы даже сказал — зала, служила, зачастую, экспозиционным помещением для показа друзьям и прочим визитерам новых работ художника. Иногда здесь размещались и целые впечатляющего размера инсталляции, занимавших все ее пространство. То-есть, нечто непонятное, сооруженное, сотворенное из непонятных же материалов заполняло весь кубический объем залы. Правда, материалы были как раз вот очень даже и понятны, знакомы и сразу узнаваемы — мусор всякий, бумажки, баночки, крышечки, обломки карандашиков и тому подобное. Но все вместе — черт-те что. Нонсенс. Сапоги всмятку. Но, понятное дело, квалифицируемо подобным образом лишь неинформированными и непосвященными. Да, да, именно что так. Странное было искусство. Да, вобщем-то, если оценивать его в длинной и мощной перспективе развития культуры всего человечества на всем его протяжении — не страннее всего прочего.

Тут же устраивались перформансы или столь популярные в то время чтения талантливых андерграундных поэтов. Я и сам читал там не раз. Счастливое незабвенное время! Эх, кабы возможно было объяснить вам это!

Налево, на вознесенном в две приступочки как бы подиуме находилось другое меньшее помещение, исполнявшее роль некоего подобия светской гостинной. Там располагались большой стол, диван, книжные полки с каталогами. В дальнем конце, как раз за удлиненным овальным столом, наличествовал и небольшой вполне функционировавший камин, мраморная полка которого была уставлена всяческими нехитрыми, но не безвкусными безделушками. В камине иногда с премногими полунеловкими оглядками сжигали всякие опасно-компроментирующие бумажки. Ну, это, конечно, уже лишнее. Как говорится, издержки перенапряжения нервов и избытка фантазии. Но время само было столь фантастическим, перенапряженным, перегретым, что ничто не воспринималось излишним или запредельным.

Здесь же происходили и упомянутые многочасовые беседы и чаепития.

Слева от выхода располагалась небольшая кухонка, где во время небольших вечеринок и приемов суетилась обаятельная жена художника, умница и умелица. Та самая высокообразованная и глубоко интеллигентная работница института Балканистики и Славяноведения. Чем она занята сейчас? Да, наверное тем же самым — славно-славянским и разнородно-балканским.

Вглубине за кухней, в совсем уж узеньком и низеньком помещеньице ютился крохотный, прямо-таки на полчеловека, но вполне приличный туалет. Его посещавшим не раз приходилось пребольно врезаться беззащитным темечком в скошенный потолок, нависавший над самой головой. Инстинктивно разражаясь глухими нецензурными проклятьями неизвестно в чей адрес, они яростно растирали ушибленное место. Спуская воду, разворачиваясь и на выходе проникая в тесный дверной проем снова пребольно стукались о притолоку. Вобщем, что вам рассказывать?

Кажется, все. Да, конечно же, и сам хозяин, придававший всему этому окружению особый аромат той специфической исключительности, что всякий вошедший моментально ощущал себя избранным и причастным к неким особым, ни в каком ином месте неприобретаемым ценностям. Как нынче выразились бы — ситуация эксклюзивности. Естественно, мы про тех, кто мог, кому удавалось и кому было дано это чувствовать. Но случались и примеры абсолютного, просто даже поражающего бесчувствия, приводившие к обмену колкостями, и чуть ли не оскорблениям. Об это не будем.

Вошедшие столпились в первом большом помещении мастерской. Одетые в ослепительно-черные, изящные, прекрасно сшитые, как в творческих мастерских Большого театра, гестаповские мундиры, они стояли великосветскою толпой, осматриваясь и обмениваясь негромкими репликами. Был ощутим легкий необременительный шумовой фон, свойственный любому светскому рауту или собранию. Изредка вырывался чей-либо голос, но мгновенно, почувствовав неуместность подобного, терялся в общей неидентифицируемой массе.

Они стояли компактной группой на расстоянии от художника.

За фюрером высился массивный Борман. Поблескивал очками вечно удивленно-настороженный Гиммлер с головой высунувшегося степного зверька. Виднелось как стянутое спазмой лицо Гесса. Хотя нет, нет, он уже бесславно отлетел в свою бессмысленную Англию, так и не поимев счастия быть ознакомленным с наиактуальнейшим искусством современных советских авторов. Современных кому? Да, ладно. Мы же про Гесса, которому не до подобных вопросов. Пусть это проститься ему небесами и историей.

Геринга все еще не наличествовало. Ничего, подождем. Думается, подойдет, поспеет к самому главному моменту.

Ах, да еще и, конечно же, непременно в первом ряду Геббельс с беспрерывной нервической улыбкой на изможденом лице. Чем изможденном? А чем надо — тем и изможденном.

В отдалении, за спинами первых лиц мелькало коварное лицо элегантного Штирлица — Андрея Балконского сего ослепительного, если можно так выразиться, великосветского бала. Коли дозволительно, конечно, в каком-то смысле, уподобить это черное сборище той изысканной и блестящей социальной прослойки российского правящего класса середины 18-го — середины 19- го веков, которая задала столь высокий интеллектуальный и духовный уровень всей нашей последующей интеллигенции. Естественно, что подобное ни при каких обстоятельствах недозволительно. И не будем. Мы ведь не в буквальном, а в переносном и очень узком смысле. Нас соблазнили блеск и роскошь дизайна их черно-роковых мундиров. И только. Но, действительно — завораживающее зрелище. Убийственое, но завораживающее.

Художник, так и несумевший стереть с лица улыбку растрянности, в изумлении наблюдал представшую ему кампанию. Обычно разговорчивый и лукавый он просто онемел. В целях некой безопасности, впрочем, бессмысленной и вполне безуспешной, он даже наивно отступил к стене, оставив между собой и людьми в черном будто бы спасительное расстояние. Да какое тут спасение?! Куда он собирался и, главное, мог бежать? Влипнуть в стену? Прыгнуть с высоченного этажа? Превратиться в бесплотный дух? Или сразу же в невесомый и нечувствительный пепел печей Дахау и Треблинки? Я забыл помянуть, что был он, на горе и неудачу (и не только данного конкретного случая), еврейской национальности. Вы понимает, о чем я? Хотя, конечно, если и понимаете, то не совсем в том смысле, в котором понимали мы и предыдущее нам поколение. И этого тоже не объяснить.

Благодушная улыбка блуждала на весьма мясистом лице умиротворенного фюрера. Он глядел по сторонам, отпуская по временам какие-то незначительные реплики. Но, естественно, на приличествующем ему немецком. Ни художник, ни я ничего разобрать не могли. Оно и к лучшему.

Все осматривались, скользя взглядом по стенам мастерской, в попытках обнаружения обещанных им предметов так восторженно и глубоко понимаемого и воспринимаемого ими высокого искусства. Надо ли это объяснять вам? Однако же все было увешено странными объектами, где перемешались нелепые изображения с какими-то бессмысленными надписями, исполненными, впрочем, в свою очередь, кириллицей, вполне невнятной визитерам. И это тоже к лучшему. Некоторые же, так называемые, картины и вовсе напоминали некие таблицы с вписанными в них неведомыми и врядли существующими в реальности именами, инструкциями, датами и подписями. Что это все могло значить и обозначать? Нам-то вполне ясно. Но для посторонних…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: