Владимир Березин
Жидкое время Повесть клепсидры
Время – вот странная жидкость, текущая горизонтально по строчке, вертикально падающая в водопаде клепсидры – неизвестно каким законом описываемая жидкость. Присмотришься, а рядом происходит удивительное: пульсируя, живет тайная холодильная машина, в которой булькает сжиженное время, отбрасывая тебя в прошлое, светится огонек старинной лампы на дубовой панели, тускло отсвечивает медь трубок, дрожат стрелки в круглых окошках приборной доски. Ударит мороз, охладится временнбая жидкость – и пойдет все вспять. Сгустятся из теней по углам люди в кухлянках, человек в кожаном пальто, офицеры и академики.
*
Пентаграмма Осоавиахима
Он жег бумаги уже две недели.
Из-за того, что он жил на последнем этаже, у него осталась эта возможность – роскошные голландские печки, облицованные голубыми и сиреневыми изразцами, были давно разломаны в нижних квартирах, где всяк экономил, выгадывая себе лишний квадратный метр.
А у него печка работала исправно и теперь исправно пожирала документы, фотографии и пачки писем, перевязанные разноцветными ленточками. Укороченный дымоход выбрасывал вон прошлое – в прохладный майский рассвет.
Академик давно понял, что его возьмут. Он уже отсидел однажды – по делу Промпартии, но через месяц, не дождавшись суда, вышел на волю – его признали невиновным. Он, правда, понимал, что его просто признали нецелесообразным.
Теперь пришел срок, и беда была рядом. Но это не стало главной бедой – главная была в том, что установка был не готова.
Он работал над ней долго, и постепенно, с каждым винтом, с каждым часом своей жизни, она стала частью семьи Академика. Семья была крохотная – сын и установка. Как спрятать сына, он уже придумал, но установку, которую он создавал двадцать лет, прятать было некуда.
Его выращенный гомункулус, его ковчег, его аппарат беспомощно стоял в подвале на Моховой – и Кремль был рядом. Тот Кремль, что убьет и его, и установку. Вернее, установка уже убита – ее признали вредительской и начали разбирать еще вчера.
Академик сунул последнюю папку в жерло голландского крематория и приложил ладони к кафелю. Забавно было то, что он так любил тепло, а всю жизнь занимался сверхнизкими температурами.
Бумаг было много, и он старался жечь их под утро, вплоть до того момента, как майское, почти летнее солнце осветит крыши. С его балкона был виден Кремль, вернее, часть Боровицкой башни – и можно было поутру видеть, как из него, будто из печи, вылетает кавалькада черных автомобилей.
Потом Академик курил на балконе – английская трубка была набита черным абхазским табаком. Холодок бежал по спине – и от утренней прохлады, и от сознания того, что это больше не повторится.
Машины ушли в сторону Арбата, утро сбрызнуло суровые стены мягким и нежно-розовым светом. Говорили, что скоро всех жильцов отселят из этих домов по соображениям безопасности, но такая перспектива
Академика не волновала – это уже будет без него. Выдавили, как прыщ, золотой шар храма Христа Спасителя, а вставшее поодаль от родного дома Академика новое здание обозначило новую границу будущего проспекта.
Горел на церкви рядом кривой недоломанный крест, сияла под ним чаша-лодка – прыгнуть бы в лодочку и уплыть, повернуть тумблер – и охладитель начнет свою работу, время потечет вспять. Вырастет заново храм, погаснут алые звезды, затрепещут крыльями ржавые орлы на башнях, понесется конка под балконом. Но ничего этого не будет, потому что месяц назад во время аварии лопнули соединительные шланги, пошло трещинами железо, не выдержав холода, а потом новый накопитель, выписанный из Германии, не прибыл вовремя.
А если бы прибыл, успел, то прыгнул бы в лодочку, прижав к себе сына, – будь что будет.
Сын спал, тонко сопел в своей кровати. На стуле висела аккуратно сложенная рубашка с красной звездой на груди и новая, похожая на испанскую, прямоугольная пилотка.
Сегодня был майский праздник – и через два часа мальчик побежит к школе. Там их соберут, и в одной колонне с пионерами они пройдут мимо могил и вождей. Мальчик будет идти под рокот барабана, и жалко отдавать эти часы площади и вождям – но ничего не поделаешь.
Нужно притвориться, что все идет как прежде, что ничего не случилось.
Академик смотрел на сына и понимал, как он беззащитен. Все стареющие мужчины боятся за своих детей и особенно боятся, если дети поздние.
Жена Академика грустно посмотрела на него с портрета. Огромный портрет, с неснятым черным прочерком крепа через угол, висел напротив детской кровати – чтобы мальчик запомнил лицо матери.
А теперь жена смотрела на Академика – ты все сделал правильно, даже если ты не успел главного, то все остальное ты счислил верно. Я всегда верила в тебя, ты все рассчитал и получил верный ответ. А уж время его проверит – и не нам спорить с временем.
Звенел с бульвара первый трамвай. День гремел, шумел – и международная солидарность входила в него колонной работниц с фабрики Розы Люксембург.
“Вот интересно, – думал Академик. – Первым в моем институте забрали немца по фамилии Люксембург”. Немец был политэмигрантом, приехавшим в страну всего четыре года назад. Ученый он был неважный, но оказался чрезвычайно аккуратен в работе и стал хорошим экспериментатором.
Затем арестовали поляка Минковского – он бежал из Львова в двадцатом. Минковского Академик не любил и подозревал, что тот писал доносы. И вот неделю назад взяли обоих его ассистентов. Первый был мальчик из еврейского местечка, которого Революция вывела в люди, научила писать буквы слева направо, а формулы – в столбик, второй происходил из китайцев, особой породы китайцев с Дальнего Востока, но был какой-то пробел в его жизни, который даже Академику был неизвестен. Но Академик знал, что если он попросит китайца снять
Луну с неба, то на следующий день обнаружит на крыше лебедку, а через два дня во дворе института сезонники будут пилить спутник
Земли двуручными пилами.
Академик дружил с завхозом – они оба тонко чуяли запах горелого, а завхоз к тому же был когда-то белым офицером. Он больше других горевал, когда эксперимент не удался, – Академику казалось, что он, угрожая наганом, захватит установку и умчится на ней в прошлое, чтобы застрелить будущего вождя.
Как-то ночью они сидели вдвоем в пустом институте, рассуждая об истреблении тиранов, – завхоз показал Академику этот наган.
– Если что, я ведь живым не дамся, – сказал весело завхоз.
– Толку-то? Тебе мальчишек этих не жалко, – сказал Академик. Они были в одной лодке, и стесняться было нечего.
– Жалко, конечно. – Завхоз спрятал наган. – Но промеж нашего стада должен быть один бешеный баран, который укусит волка. А то меня выведут в расход – и как бы ни за что. Я человек одинокий, по мне не заплачут, за меня не умучат.
У завхоза была своя правда, а у Академика своя. Но оба они знали, когда придет их час, совсем не бараньим чутьем. Завхоз чувствовал его, как затравленный волк угадывает движение охотника, а Академик вычислил свое время, как математическую задачу. Он учился складывать время, вычитать время, уминать его и засовывать в пробирки последние двадцать лет.
Вчера домработница была отпущена к родным на три дня, и Академик сам стал готовить завтрак на двоих – с той же тщательностью, c какой работал в лаборатории с жидким гелием. Сын уже встал, и в ванной жалобно журчал ручеек воды.
Мальчик был испуган, он старался не спрашивать ничего – ни того, отчего нужно ехать к родственникам в Псков, ни того, отчего грелись изразцы печки в кабинете уже вторую неделю.
На груди у сына горела красная матерчатая звезда. Академик подумал, что еще усилие – и в центр этой пентаграммы начнут помещать какого-нибудь нового Бафомета.