Когда я пробуждался от этих честолюбивых бредней, то, снова взглянув на себя, я еще тяжелее переживал свое настоящее положение. Что такое я по сравнению с фантастическим персонажем, которого я подставлял на свое место? Безродный и небогатый скромный малый, существующий благодаря милости доброго аббата Клеркати и высокому покровительству графа и графини. Лишат они меня этого, и что станется со мной, если все мои ресурсы заключаются в латыни и в кое-каких познаниях, накопившихся от занятий? Впрочем, неопределенность судьбы печалила меня еще не так сильно. И конечно, не забота о моем будущем материальном благополучии мучила меня острее всего. Нет, больше всего меня удручали пошлость и банальность моей жизни. Неужели я осужден проводить тусклые и унылые, однообразно бегущие дни, тогда как с самого детства я только и делал, что мечтал о героических и чудесных приключениях; мечтал, желая найти случай изгладить в душе тяжелое воспоминание о том, что сам называл своею трусостью и что не переставало преследовать меня муками раскаянья со времени той роковой ночи, когда на моих глазах мой отец и моя мать погибли в пожаре дворца Вилларчьеро? И неужели же никогда не представится случая доказать самому себе свою храбрость и приобрести тем самым в глазах других ту славу, которой я так гордо и так наивно добивался?
Желание это было до того сильно и так простодушно, что в иные дни я выходил из дому в твердой уверенности, будто час мой настал и я вернусь домой не иначе, как совершив подвиг, ожидание которого поддерживало во мне своеобразную лихорадку великодушия. Я бродил, а сердце было переполнено бесстрашными намерениями. Я бросал направо и налево беспокойные и решительные взгляды, но по необъяснимой несчастной случайности в этот самый день происходил какой-нибудь маленький курьезный факт, расстраивавший мои благородные намерения. Очень часто это бывал смех прохожего, который сразу возвращал меня к действительности. Правда, иногда случалось так, что, весь уйдя в свои мысли, я начинал жестикулировать и громко говорить, что весьма потешало окружающих и побуждало их по-своему выказывать свое удовольствие, чего я вовсе, однако, не разделял и охотно дал бы волю своему гневу, если бы не считал более достойным беречь свои мощные силы для более высоких задач.
Но вот в один прекрасный день я решил, что наступил момент, когда я, за неимением ничего лучшего, могу, по крайней мере, испытать на деле свои мужественные намерения. Однажды во время прогулки по Падуанской дороге я увидел всадника, приближавшегося ко мне бешеным галопом. Казалось, он потерял всякую власть над лошадью и размахивал руками с видом полного отчаяния. Увидев это, я принял быстрое решение и сознательно стал на самую середину дороги в намерении подскочить к мчавшейся лошади. И вот, прежде чем она успела очутиться около меня, я бросился к ее морде и сделал это так удачно, что сумел ухватить ее за уздечку. Протащив меня немного по пыли, животное остановилось, и сердце мое, несмотря на то что я был совсем измят, преисполнилось гордостью. Но пока я подбирал с земли свою шляпу, ожидая естественного в подобном случае выражения благодарности, на меня посыпались страшные проклятия и самые грубые ругательства. Какого черта лезу я останавливать всадников, упражняющихся в верховой езде, рискуя при этом выбить их из седла и переломать себе ноги? «Что за олух и что за дурацкое выражение лица! Какой глупый вид! На вас мною будет подана жалоба подеста…» И английский милорд, галопу которого я так неудачно помешал, снова двинулся по дороге в Виченцу, покраснев от гнева, обозвав меня еще раз дураком и выразив сожаление, что не успел украсить мою физиономию хорошей затрещиной.
Этот прискорбный подвиг мог послужить мне хорошим примером, но у меня было столь сильное желание стать во что бы то ни стало героем, что он всего только подсказал мне надежду на другой, более подходящий случай. Я было совсем решил, что он мне уже представился, когда, проходя как-то мимо фермы, услышал громкие крики, заставившие меня побежать к месту, откуда они доносились. Крики эти испускал один нищенствующий монах из числа тех, что ходят от одних дверей к другим и набивают свои мешки. У него произошла схватка с огромной и страшной собакой, которая схватила его за полу рясы. Ярость животного грозила большой бедой несчастному малому, тем более что я сразу же решил, что собака была бешеная. Сообразив это, я схватил толстую палку, подвернувшуюся мне под руку, и с такой силой ударил животное, что от одного удара оно повалилось на землю. Я ожидал от монаха, как и от англичанина, выражения благодарности, но и на этот раз мне пришлось выслушать ругательства.
Чего ради лезу я убивать собак и по какому праву вмешиваюсь я в пути провидения? Если Богу угодно, чтобы служитель его погиб от укуса этого молосского пса, на каком основании осмеливаюсь этому препятствовать? Если же Бог вынес иное решение, то почему я непременно хочу сыграть роль во всем этом деле?
Комизм такой повторной неудачи меня несколько обескуражил и навел меня на спасительные размышления, от которых мой благородный пыл сразу же охладел. Я понял, что на некоторое время мне следовало удовольствоваться положением воображаемого героя, пока, наконец, мое героическое призвание не натолкнется на обстоятельство безусловно подходящее. В ожидании этой улыбки судьбы мне оставалось мирно изучать свою латынь, к чему беспрестанно побуждал меня добрый аббат Клеркати. По его мнению, человек, основательно изучивший латынь, не имеет себе равного в мире. Добрый аббат считал знание этого несравненного языка единственным достойным смыслом человеческого существования, и дружба, которую он ко мне чувствовал, целиком объяснялась моей склонностью к занятиям этим языком. Не проходило дня, чтобы он не произносил похвалы своей латинской науке и не гордился тем, что от него она переходит в меня и достигнет, с его помощью, большого совершенства. Поэтому он называл меня иной раз своим Exegi monumentum {Начальные слова оды Горация (III, 30) «Памятник»: «Я памятник воздвиг».}, как если б мне суждено было явиться увенчанием его педагогической работы.
К концу пятого года пребывания у аббата Клеркати я дождался, наконец, случая, когда мне открылась возможность подвергнуть испытанию усвоенную мной латинскую мудрость, воздать должное преподаванию учителя и в то же время выказать графу и графине Вилларчьеро признательность за все то, что они для меня сделали. Дело в том, что граф и графиня готовились праздновать в скорости свою серебряную свадьбу, и эта важная годовщина супружеской жизни должна была быть ознаменована торжественной семейной церемонией. Годовщина эта совпадала с окончанием крупных работ по ремонту, имевших место во дворце Вилларчьеро. От пожара уцелели одни только стены, так что пришлось отделать заново всю внутренность здания. Оставалось еще поставить на место необходимые украшения, после чего граф и графиня могли покинуть свою виллу на Монте Берико, куда они переехали после катастрофы, и вернуться в свое городское жилище.
Вилла Вилларчьеро, где собирались отпраздновать знаменательную дату, была одним из самых красивых, благородных зданий, расположенных близ Виченцы. Стоя на склоне Монте Берико, она господствовала над обширным пространством по обе стороны города. Такой контраст сам по себе создавал очень живописный и редкий пейзаж, и жить в таком месте было настоящим праздником для глаз, так как там можно было наслаждаться прозрачнейшим воздухом и чрезвычайно разнообразным видом. К этому следовало прибавить очарование роскоши самого тонкого вкуса как внутри виллы, обставленной прекрасной мебелью, так и снаружи, где были разбиты окружавшие ее со всех сторон сады, отделенные от дороги довольно высокой стеной с каменными фигурами весьма эффектной скульптуры. Уморительные изображения большеголовых карликов, наряженных в курьезные одеяния, забавляли прохожих и возбуждали смех, но стоило перешагнуть через главные ворота и. место веселости заступало восхищение. Прекрасное расположение цветников подсказывало уму серьезные мысли, а благородные пропорции зданий настраивали на спокойный и торжественный лад.