Слишком давно, — ответила она. — Когда я приехала, твоя кошка еще была жива.
Тогда он сделал усилие, чтобы повернуться головой к двери и убедиться, что кошки действительно нет.
— А он? — спросил он — Он был? Сын.
— Нет. Я его никогда не видела.
Нет, разумеется, теперь он знает, ему стыдно за свою рассеянность; вероятно, болезнь уже затронула и память, болезнь в сочетании с зимней стужей; его память всегда хуже летом, чем зимой, когда все промерзает.
И он принялся обеими руками тереть лоб и затылок, чтобы растопить замерзшие воспоминания и мысли в своей арктической голове.
Нет, конечно, сына она видеть никак не могла, никто не мог его видеть уже много лет, с той самой весны, когда начали возводить вал, это он знает. Если бы не Улоф и то устройство, которое он соорудил! Подъемное устройство, которое он сколотил из четырех бревен, с поперечным брусом, воротом и цепью! Деревянное сооружение, с помощью которого он поднимал каменные глыбы и пни!
Кто? — спросила она. — Кто соорудил устройство?
Сын, разумеется!
Никто в этих краях, кроме сына, не сумел бы сделать что-нибудь подобное, такое замечательное изобретение, — никто, кроме сына с его жилистыми руками и незамутненными мыслями!
И как раз сейчас ему вспомнилось родимое пятно: на правом плече у него, сына, было родимое пятно в виде бабочки; когда он напрягал мышцы, бабочка начинала летать.
— А цепь была с лесосплава, — сказал Хадар.
И замолчал.
— И? — произнесла она. — И?
Но больше он в данный момент ничего не помнил, он всплыл на поверхность целиком использованного им времени и больше ничего не помнит.
Таким он стал. Бывало, он сам говорил:
— Таким я стал.
Иногда он показывал на что-нибудь пальцами, которые был уже не в состоянии разогнуть, и спрашивал:
— Что это?
Это специальное устройство, которое ты прибил к стене, — отвечала она.
На стене возле окна в кухне Улофа булавкой была пришпилена фотография из газеты, побуревшая от старости; разобрать, что на ней изображено, было невозможно.
Когда Катарина однажды случайно остановилась перед ней, Улоф сказал:
Не смей его снимать!
Кого? — не поняла она.
Снимок из газеты, — пояснил Улоф. Он должен висеть там.
— Не буду, — сказала она. — Никакой это больше не снимок.
— Краше снимков не бывает, — возразил он. Его Минна вырезала и повесила. Из «Норра Вестерботтен».
Что на нем изображено? — спросила она.
На нем изображено лето пятьдесят девятого, — ответил он, — весна пятьдесят девятого.
Так вот. Он видит перед собой снимок в мельчайших деталях: склон к проливу Арне-бергссундет, обе высоченные березы, приближающийся паром, рислиденский паром, ивовые кусты на берегу, девятнадцатое мая пятьдесят девятого, мужик с рыболовной ловушкой на плече, Минна подумала, что это Ламберт Экман, и воздух был мягкий и сладкий от сока деревьев и травы.
Лето пятьдесят девятого.
Последнее настоящее лето, после этого бывали лишь летняя погода, мнимое лето, лето-насмешка, лето — обманщик.
Ты же помнишь ту весну?
Но она не помнила какую-то особую весну; насколько она знала, все весны одинаковые.
Именно той весной и летом они должны были рыть ров, и случилось то, что случилось, и теперь он, Улоф, лежит здесь, и, в общем-то, ему хорошо, но потом, после пятьдесят девятого, уже никогда не было так, как раньше; он — беспомощный и всеми покинутый, не полумертвый, а полуживой, она единственная, кто у него есть, и претендующая на роль его сиделки — даже не хочет попробовать сок, который он добывает из волдырей на груди.
И тогда она наконец сдалась, позволила ему вылить содержимое ложки себе на ладонь и вылизала эти несколько капелек.
Что-то это мне напоминает, — сказала она. Только не помню что.
Точно так, объяснил он, обстоит дело и с ним. По какой-то причине, он сам не знает почему, этот вкус заставляет его вспоминать Минну и мальчика, необъяснимо и странно, поскольку он никогда, ни разу, не пробовал мальчика языком, в этих широтах этого не делают.
Может быть, это как-то связано с тем вкусом, который появился у него во рту, когда он пытался спасти мальчика, когда, как зверь, боролся за то, чтобы удержать его на этом свете, в тот раз рот у него наполнился кровью, и потом он харкал слизью и сукровицей еще не меньше трех дней.
На этом он оборвал разговор.
— Все связано, — сказал он. — Снимок на стене, вкус на языке, лето пятьдесят девятого мальчик. Все связано.
Ты все-таки попробовала! — добавил он. Вот уж не думал!
Запасы, которые они себе сделали в хозяйственных постройках, комнатах и на чердаках, казались неистощимыми: продукты, сладости, напитки, болеутоляющие.
Ты почти ничего не расходуешь, — сказала она Хадару. — Как и Улоф.
Я, может, еще долго протяну, — ответил он. — И Улоф почти столько же.
Вы не воспринимаете время всерьез, сказала она. — Вы просто позволяете ему идти, да и то вряд ли. Вы не следуете за временем, не подчиняетесь ему.
Хадар жевал белую сильнодействующую таблетку, глотать ему становилось все труднее и труднее.
— То, что происходит на самом деле, — сказал он, — всегда происходит быстро. Когда что-нибудь происходит, не имеет значения, идешь ты, сидишь или лежишь, — ты бессилен. Так было с мальчиком, и так было с Минной. Вот так.
— Я ничего не знаю. О мальчике и Минне.
Да, да, она никогда ничего не знает. Никогда понятия не имеет. По крайней мере, именно это она пытается ему внушить — что ей ничего не известно.
Но вот что, стало быть, произошло, он обязан поставить ее в известность.
Мальчик установил сооружение у будущего вала, он обмотал цепью валун, по форме похожий на конский череп, громадный конский череп, и поднял его в воздух, валун висел на цепи.
И тут что-то произошло, тогда-то все и случилось.
И никто, кроме Минны, не видел, как это произошло; она вынесла из кухни стул и сидела в тени под рябиной, на ней были очки, которые защищали ее от света, она сидела и перелистывала «Норра Вестерботтен» и одновременно поглядывала на мальчика, похоже, все время ждала, что что-нибудь случится, такая она уж была.
Что-то случилось с валуном, или что-то случилось с цепью или с воротом.
И цепь рвануло, она захлестнулась петлей, петля обвила мальчика под рукой и вокруг шеи так, что он взлетел в воздух и повис, а валун грохнулся обратно в яму.
— Удивляюсь, — сказал Хадар, — что у меня хватает сил рассказывать тебе про это.
А об этом, добавил он, воистину нелегко говорить.
Он проглотил таблетку.
— Не надо, сказала она. Отдохни.
Но он хочет завершить начатое, наконец-то она узнает, каков на самом деле Улоф.
— Со временем, — сказал он, — можно кое-как бороться, но против событий защититься невозможно.
Тогда, когда произошло это событие, когда мальчик взмыл в воздух и повис в цепи, это видела одна Минна.
И она отшвырнула «Норра Вестерботтен» и закричала так, как не кричал никто ни до, ни после здесь, в горах; Улоф, который, наверно, лежал на диване в кухне и сосал сахар, услышал крик, и сам он, Хадар, закрашивавший царапину от камня на автомобиле, услышал крик, и они оба бросили свои занятия и кинулись к валу под домом, им сразу стало ясно, что случилось что-то ужасное, что-то наверняка случилось с мальчиком.
И они прибежали к устройству, и валу, и мальчику одновременно, и Улоф без передыху орал:
Он мой, не смей его трогать! Он мой! Не смей его трогать!
И это было точь-в-точь то, что намеревался крикнуть он сам, Хадар.
Ибо он не представлял себе ничего более противоестественного и вопиющего, чем то, что именно Улоф вызволит мальчика из цепи.
Но Улоф был настолько самодовольным и себялюбивым, что он не захотел позволить ему, Хадару, вмешаться и принять необходимые простые меры.
Но на самом деле ежели кто и имел право спасти мальчика, высвободить его и заключить в объятия, так только он, Хадар!