Ежели бы у него кто был, ежели бы у него была Минна, тогда бы он с помощью мнимой смерти натянул Хадару нос!
Хадар думает, будто ты прячешь Минну здесь в доме, — сказала она.
В ответ на это он надолго замолчал, перестал говорить о мнимой смерти, из его глотки вырвался клекот. После чего произнес:
— Так вот что Хадар думал все эти годы!
— Не знаю. Но сейчас он так думает.
Мне давно хотелось знать, — сказал он, — какие мысли были у Хадара по поводу Минны. Как же он, верно, ломал себе голову! Ну и головоломку он себе устроил!
Когда он говорил, из уголоков рта стекала слюна, наволочка была вся в пятнах и разводах, пора снова ее стирать.
— Хадар беспокоится, — сказала она. — Он беспокоится обо всем и всех.
Только не говори ничего Хадару, — предупредил Улоф. — Ни словечка Хадару!
Чего не говорить?
— О Минне, — пояснил он. — То, что я тебе сейчас расскажу.
— Я не знаю, что ты собираешься рассказать о Минне, — ответила она. — Да и Хадар больше меня не слушает. Он говорит сам с собой, вот и все.
— Кроме меня, этого не знает никто, сказал Улоф. — Никто не должен этого знать. Ежели ты проговоришься Хадару: о лете пятьдесят девятого, о Минне, — я лишусь перевеса.
Ни один из вас не имеет перевеса, возразила она. — Ни ты, ни Хадар.
— Тогда больше не приходи ко мне, — сказал он. — Тогда отклоню от тебя руку мою.
Когда мне что-то рассказывают, ответила она, — я тут же это забываю.
— Ты ведь помнишь Минну, — начал он. Помнишь, как она выглядела. Помнишь, какая она была худая и нежная. Помнишь, как она мыла голову в бочке с дождевой водой и волосы ее были похожи на отбеленное полотно.
— Я не помню ее. Я никогда ее не видела.
— Но этого-то ты не забыла, — продолжал Улоф, — какая белая была у нее кожа и как она щурилась на свет, и ты вспоминаешь ее голос и губы, воистину красные, и помнишь бисквиты, которые она пекла, и какой мусс готовила.
Да, — ответила она. — Это я помню.
Но когда ты в последний раз видела Минну, — сказал он, — ты ничего не знала.
Да, ничего.
Она была такой, какой была.
Да, она была такой, какой была.
Когда они вернулись домой, похоронив мальчика — именно об этом она не имеет права рассказывать Хадару, — когда, стало быть, они с Минной вернулись домой и он переоделся в другие штаны, пиджак и рубашку, Минна вынесла плетеное кресло и уселась под домом, у кухонного окна, — в плетеном кресле из горницы. Она уселась на самом солнцепеке. Расстегнула платье, подставив тело лучам, и сняла очки, которые защищали ее от света. Там она и сидела, больше ничего не делала, просто сидела.
Она передвигала кресло вслед за солнцем. И даже не закрывала глаз. А летом пятьдесят девятого было солнце и ничего, кроме солнца, солнцу и днем и ночью.
"Ты же не выносишь солнца, Минна, сказал он ей. — Тебя обсыпет. Солнце для тебя смерть. Ты ведь знаешь, твое место в тени и под крышей».
Но она не ответила ему. Похоже было, что она его не слышала, она лишь поудобнее устроилась в кресле.
«Нам бы надо устроить хоть скромные поминки, сказал он. — Только мы с тобой, печенье, кусочек торта и малиновый сок».
Но это не помргло, ничего не помогло.
И тогда он поднялся на цыпочки, навис над ней, как гора, и торжественно принялся заклинать ее пойти с ним в дом, он ползал перед ней по траве, уже пожухшей на солнцепеке. И все время выплевывал сладкую слизь и сукровицу.
Но она словно бы и не видела его.
«Минночка моя, — сказал он еще, нельзя думать только о себе. Я сдохну с голоду, кто-то ведь должен готовить еду».
Уже тогда, в первый вечер, когда он потрогал ее, она вся горела, точно у нее был жар, а кожа воспалилась и, казалось, вот-вот лопнет. Минна отказалась войти и лечь; когда он разделся и забрался в постель, она продолжала сидеть на северной стороне дома, и солнце по-прежнему светило на нее.
Так прошло еще два дня, она следовала за солнцем, а он, в глубочайшем отчаянии, полуголодный, почти неотлучно находился возлее нее, иногда даже вставал перед ней, чтобы подарить ей чуточку тени. Однажды он схватил ее, намереваясь поднять и внести в дом. «Мы-то с тобой все же есть друг у друга, — сказал он ей. Коли ты оставишь меня, я погибну!»
Тут Катарина прервала его:
— Но ты все-таки не погиб.
— Не погиб, — согласился он. — Я справляюсь все лучше и лучше. И скоро буду опять на ногах после этой пустячной хворобы. Это непостижимая Божья милость.
Когда он попытался схватить ее, поднять и внести в дом, она вытянула руки и вонзила ногти ему в лицо, она царапала его так, что он был вынужден отпустить ее, зайти внутрь, подойти к ведру с водой и смыть кровь.
Он набрал в черпак воды, вышел с ним наружу и вылил на Минну, чтобы остудить ее. Ее глаза заплыли, — наверное, это было облегчением для нее, она ведь не выносила солнечного света, волосы с головы падали, как облетает пух с пушицы. Щеки, подбородок и шея стали у нее багровыми и вздулись, а кожа пошла трещинками.
— Но ты ни словечка не скажешь Хадару!
— Ни словечка.
Утром четвертого дня, когда он вышел к ней, она была мертва. Позволила солнцу взять себя. Она сидела в плетеном кресле мертвая. Красивая, но по-другому, чем прежде, округлившаяся. Он так и не сумел понять, что на нее нашло, какие мысли бродили у нее в голове, что за безумие ее поразило, может, ей просто-напросто захотелось проверить, не сумеет ли она привыкнуть к солнцу.
— А Хадар? — спросил Катарина.
Хадар? Нет, ничто из этого Хадара не касалось, он лишь целиком нес ответственность за случившееся, был виноват во всем, но сверх этого не имел никакого отношения к делу.
Когда они вернулись домой после похорон мальчика, он, Улоф, и Минна, ров был засыпан, это сделал Хадар, точно мальчик никогда и не существовал. И он, Улоф, сказал Минне: «У Хадара одно на уме — изводить и губить».
Потом они увидели, как Хадар уехал на машине; Минна уже сидела в плетеном кресле, она сидела на южной стороне, так что, пожалуй, ничего не видела, но должна была слышать треск мотора и визг колес по щебенке. Хадар умчался на такой скорости, что дорожная пыль донеслась аж до самого их дома, что-то гнало его вперед, может, совесть.
Там, стало быть, Минна и сидела. А он стоял. Он, который так хорошо понимал Минну, который знал ее вдоль и поперек!
— Ты можешь это уразуметь? — спросил он. — Можешь хоть как-то понять?
— Мне пора идти, — сказала она. — Надо уложить Хадара спать.
Хадар пропадал несколько дней, и он, Улоф, начал было надеяться, что тот больше не вернется.
После того как Минна умерла, он, стало быть, смог отвезти ее в поселок, чтобы Хадар ни о чем не узнал; он отвез ее туда и похоронил в том виде, в каком она была, получилась чуть ли не семейная могила — она и мальчик.
— Ежели ты хоть словечко скажешь Хадару, одним словечком обмолвишься о Минне, ты меня видишь в последний раз!
И она заверила его еще раз:
— Ни за что не скажу.
Значит, ты уехал, — сказала она Хадару. Когда сын — твой и Минны сын умер, летом пятьдесят девятого, ты уехал?
— Я никуда не уезжал, — возразил он. Ежели человек уезжает отсюда, значит, он непредсказуемый.
— Но ты же завел машину и уехал?
Нет, этого он не помнит. Нет, он никуда не уезжал. Насколько он помнит. Такое ему и в голову прийти не могло — уехать.
Уехать отсюда для него все равно что умереть.
Тот, кто уезжает, в конце концов должен вернуться, и это, вероятно, ужаснее всего, намного ужаснее, чем уехать; у того, кто возвращается, нет ничего, кроме разочарования и раскаяния, досады и горя.
— Так говорит Улоф, — сказала она. — И тебя не было много дней.
— Значит, он помнит про меня? — спросил Хадар. — Называет меня по имени?
— Да, — подтвердила она. — Он помнит про тебя. Не забывает тебя ни на минуту.
160
161
Пока я был жив, — сказал Хадар,
я
тоже много чего помнил про себя.
И он заверяет ее, Катарину, что его память все еще не заржавела, он способен, когда пожелает, пробудить ее к жизни. Как, например, сейчас, насчет поспешного отъезда после смерти сына. Когда Улоф позволил сыну умереть. Сейчас, коли она уж заговорила об этом.