Улоф заснул за столом, из уголка рта торчала ополовиненная плитка шоколада, голова и руки покоились на столешнице.
Она разбудила его словами:
— Я уеду не раньше завтрашнего утра.
Тогда он выпрямился и запихнул оставшуюся половину плитки в рот.
— Я сидел и думал, — проговорил он, жуя. — Думал, как ты едешь на край света на автобусе, поездах и самолетах.
Он был весь в поту, точно его дом уже превратился в баню.
Она села. Потом спросила:
— Почему ты его ненавидишь? Почему ты ненавидишь Хадара?
Оторвав руки от стола, он выставил вперед обе ладони.
— Нет! — сказал он, — я вовсе не ненавижу Хадара! Он же мой брат!
И заверил ее:
— Тот, кто ненавидит брата своего, пребывает во мраке, тот, кто ненавидит брата своего, человекоубивец.
Нет, в качестве братоненавистника он даже посредственностью считаться не может! Его насквозь пропитанный сахаром интеллект оживился от ее вопроса.
Но ведь ты желаешь ему смерти, — сказала она.
Смерти? — удивился он. Такого я не помню. Смерти?
Она напомнила ему о кошке. Кошке в картонной коробке.
Это ерунда, Я уже забыл об этом. сказал Улоф.
Ах, да будет ей известно, каким сильным, большим и пригожим мужчиной был Хадар, пока его не начал жрать рак, — старший брат, который вызывал глубокое уважение и даже желание подражать!
Все свое детство и юность он, Улоф, прилагал немало сил и труда, чтобы самому попытаться стать Хадаром. Для него было большим счастьем, когда ему перепадало что-нибудь из одежды, или пара ботинок, из которых Хадар вырос, или финский нож, который, по мнению Хадара, затупился. А когда ему, Улофу, разрешалось спать под братниной овчиной, он переполнялся таким веселым задором и таким благоговейным блаженством, что ему было ни за что на свете не уснуть.
Беда в том, к сожалению, что они выросли; ежели бы они остались детьми или хотя бы юношами, то и поныне служили бы друг другу утешением и поддержкой, тогда бы они, так сказать, лежали под боком у матери и сосали сладкое молоко, каждый из своего соска.
Их разделила взрослость.
У него самого взрослость поселила в душе грусть и тоску, а Хадара она поразила, как душевная болезнь, он сделался вором, обманщиком и злодеем.
У него, Улофа, теперь слезы на глаза наворачиваются, когда он вспоминает, чему научился у Хадара: ругательствам, резать дудки из вербы и вырывать ноги у лягушат, всем тайнам человеческого тела, ловить жерлицей щук, песенке о девушке, которая сидела на крыше, настаивать березовый сок, свистеть передними зубами. Да, всему он научился у Хадара, без братниных уроков он бы не знал, как жить.
— Тебе бы надо сходить к нему, — сказала она. — Я бы помогла тебе преодолеть эти несколько шагов.
Но это было совершенно исключено, такая идиотская мысль ничего, кроме хохота, у него не вызывает, ежели он вообще теперь способен хохотать, те, у кого сердце, стараются не хохотать, нет, Хадар тут же содрал бы с него одежку, или забрал себе все, что у него, Улофа, оказалось бы в карманах, или похитил его душевное равновесие и даже, может, разум при помощи вранья и проклятий, или, и это самое вероятное, порезал бы его ножом. Таким он был с тех самых пор, как они стали взрослыми и поделили между собой хутор.
Он, Хадар, украдкой доил его, Улофа, коров. Он крал березовые дрова и торфяные подстилки с его земли, тащил фланелевые рубахи и носки из непряденои шерсти с бельевой веревки, снимал дранку с крыши его дома, чтобы дождь привел в негодность сахарный песок и кусковой сахар на чердаке, он присвоил себе память о дедушке и твердил, что это он, Хадар, как две капли воды похож на деда, что у него, Улофа, нет ни единой дедовой черточки, он крал электричество, воровски подключаясь к его проводке. Ну, всего и вспомнить невозможно. Сам он не такой злопамятный, как Хадар, поэтому и позволил себе забыть кое-какие вещи. Например, как тот расстрелял из дробовика сиреневый куст Минны, в самом цвету. И что Хадар резал Минну ножом.
— Минну? — удивилась она. — Минну, твою жену?
Но он должен добавить, что жалел Хадара да, стыдился вместе с ним, никто не посмеет утверждать, будто он просто хочет его смерти, нет, он не настолько злобный и бессердечный человек. Особо сейчас, когда Хадар лежит там такой иссохший и жалкий, всеми брошенный. А вот мучения он заслужил, равно как и освобождение от мучений, сперва одно, потом другое, и еще он, Улоф, желает ему сморщиться и усохнуть, сделаться как высушенная беличья шкурка, нет, смерти Хадару он не желает, но охотно признает его право — со временем — на смерть. Да, спокойную и приличную смерть напоследок. Вот так обстоит дело. Когда Хадара наконец-то не станет, тогда он сам, со своей стороны, выдержав достаточный траур по брату, выползет из своего кокона большой пестрой летней бабочкой и начнет в полную меру наслаждаться жизнью.
Он употребил именно эти слова: в полную меру. Его толстые, отекшие руки в синих прожилках покоились на столе.
Снова пошел снег, хлопья, похожие на бумажные, казалось, неподвижно висели в воздухе.
И этим вечером она пару часов просидела перед блокнотом.
Она часто повторялась, но, похоже, это ее не заботило, немногочисленные читатели, наверно, тоже не обратят на это внимания, не исключено, что им даже нужны некоторые повторения, повторения помогают им узнавать самих себя, благодаря повторениям написанное делается удивительно похожим на остальное существование. И вопрос не в том, чтобы высказать то или иное, а только чтобы что-то показать.
Поздним вечером Кристофер пришел в Ула на постоялый двор «Гусиная кровь». Хозяин угостил его яблочной водкой с медом. Кристофер потел и пил, из-за жировых складок на пальцах он держал кружку ладонями. И хозяину постоялого двора захотелось узнать, какое дело привело сюда гостя, кто он такой и какой жизнью живет.
— Вообще-то, — сказал Кристофер, — я не живу жизнью в обычном смысле. Моя миссия — попытаться осуществить определенный ход жизни. Я. с одной стороны, представляю, а с другой — сам представление. Точно как персонаж хроники или мистерий.
— Мне кажется, — сказал хозяин, — что это тяжелый случай искусственности.
— Вовсе нет, — возразил Кристофер. — Для меня нет иной формы жизни, кроме подражания. Которое одновременно есть образец.
— Для меня, — сказал хозяин, — было бы чудовищным мучением никогда не быть самим собой, не иметь возможности устроить свою жизнь в соответствии с моей природой. — Говоря, он время от времени ковырял в зубах куриным когтем и рыгал.
— Разница между «быть» и «казаться» не так велика, как обычно думают люди, — сказал Кристофер. — В моем случае она совершенно стерта. Я тот, кого я представляю. Я ношу представление точно так же, как ношу все другое. Представление есть просто-напросто ношение. Самим собой человек бывает лишь тогда, когда он представляет кого-то или что-то, во что крепко верит.
— Это миссия? — спросил хозяин.
— Да, ответил святой Кристофер. Это миссия.
Буквы у нее получались больше и угловатее, чем обычно. Наверное, из-за непривычного освещения и из-за того, что рука устала после дневных трудов.
Утром третьего дня она расчистила выпавший ночью снег. Сожгла меховую шапку, лежавшую снаружи возле кухонной двери.
Если ты заведешь себе еще одну кошку, сказала она, — найдешь для нее другую шапку. Нет, больше он никогда не позволит себе к кому-то привязываться, ни к единому живому существу.
Без особого волнения она посмотрела на проехавший мимо снегоочиститель. Достав из почтового ящика газету, уселась за стол и принялась читать. Увидев это, Хадар сказал:
Нет, мы не должны читать газету. Надо остерегаться всяческих волнений и всевозможных происшествий. Будем жить медленно, как бородатый лишайник. Газетой мы растопим плиту.
И она сложила газету и сунула ее в печку.
Очевидно, ему было легче обуздать боль, если он лежал на спине; глядя в потолок, он продолжал говорить об искусстве жить как бородатый лишайник.