– Я вам государь! Попа сюда!

Эта подробность кажется преувеличенной. Но вот другое свидетельство, очень близкое к первому, в письме великой княгини Елизаветы, супруги Александра, написанном матери несколько месяцев спустя.

«О! я была оскорблена недостатком скорби, выказанной императором… В 6 часов вечера (в день смерти Екатерины), мой муж, которого я не видала целый день, пришел в своем новом мундире, император более всего торопился переодеть своих сыновей в эту форму!.. Мой муж повел меня в спальню (где только что скончалась императрица), велел мне опуститься на одно колено и поцеловать руку императора… Оттуда прямо в церковь для принесения присяги… Вот еще отвратительное впечатление, которое мне пришлось испытать… видеть его таким самодовольным, таким счастливым!.. О! это было ужасно».

Так как на приготовление потребовалось довольно много времени, то принесение присяги, предшествуемое чтением манифеста о восшествии на престол, происходило уже в полночь. Этот манифест, составленный в самых обыкновенных выражениях Трощинским, начальником канцелярии Безбородко, ничем не напоминал документ, написанный Павлом вместе с Петром Паниным двенадцать лет назад. Во время церемонии новый император заметил отсутствие Алексея Орлова. Это не могло уже более волновать его, но он возмутился:

– Я не хочу, чтобы он позабыл 28 июня.

Это был день трагического события в Ропше.

Изнуренный, в свои шестьдесят лет, усталостью и волнениями двух последних дней, Орлов просто отдыхал в постели, с которой и было приказано Ростопчину его стащить.

Генерал Архаров, этот наводивший на всех ужас полицейский, сопровождал его. Видя, что старик совершенно теряет силы, они взяли на себя смелость просить его только расписаться. Но, поднявшись и встав перед иконой со светильником в руке, вместо свечи, чесменский герой захотел предварительно громко произнести слова присяги. Он не обнаружил ни малейшего смущения.

В то же время Александр вместе с Аракчеевым, по приказанию отца, расставлял по улицам караульные будки, выкрашенные в прусские цвета, белый и черный, и ставил в них часовых.

Павел, наконец, царствовал!

III

Толпа любит перемену, и поэтому наступление нового царствования обыкновенно приветствуется радостными манифестациями. На этот раз ликование не было всеобщим, а в некоторых кругах преобладало даже обратное чувство. «Не хватает слов, пишет один гвардейский офицер (Саблуков), выразить скорбь, испытанную и проявленную каждым офицером и каждым солдатом… Весь полк буквально обливался слезами… Мне говорили, что то же самое имело место в других полках, и что всеобщее горе выражалось таким же образом в приходских церквах». Массон подтверждает это наблюдение еще резче: «Важнейшие обитатели столицы пребывали в немом ужасе. Страх и всеобщая ненависть, внушенные Павлом, точно пробудили в этот момент любовь и сожаление, заслуженные Екатериной».

Состарившаяся и знававшая неудачи покойная императрица, находясь в могиле, может быть и не вызывала таких лестных чувств, но те, которые возбуждал к себе Павел были еще менее лестными. «Это будет, как в Гатчине», говорили про себя. И новый государь не замедлил оправдать это опасение. Караульные будки прусского образца дополнили ночью обстановку неожиданного для всех события, так давно им обдуманного и подготовленного.

«Все переменилось меньше чем через день», говорит князь Чарторыйский, «костюмы, лица, наружность, походка, занятия». Утром 7-го ноября, до полудня, двор казался совершенно новым. Гатчинцы выступали на сцену. «Милосердный Боже, какие костюмы! – замечает Саблуков. Несмотря на нашу печаль о смерти императрицы, мы держались за бока со смеху при виде этого маскарада». Массон сравнивает эту картину с крепостью, взятой приступом. А Шишков – с неприятельским нашествием.

«Весь блеск, вся величавость и важность двора исчезли, читаем мы в другом месте. Везде появились солдаты с ружьями. Знаменитейшие особы, первостепенные чиновники стояли с поникшею головой, неприметные в толпе народной. Вместо них незнакомые люди приходили, уходили, бегали, повелевали». И еще: «Дворец был обращен в кордегардию. Везде стук офицерских сапог, бряцанье шпор»…

Не покажется ли вам, что эта картина напоминает Тюильри на следующий день после 10 августа 1792 года?

Император появился в свою очередь в знакомом уже нам смешном наряде. Он произвел смотр одному из гвардейских полков, Измайловскому. «Во время церемониального марша было видно, как он ворочал глазами, надувал щеки, пожимал плечами, топал ногой, чтобы показать свое неудовольствие. Потом он пришпорил свою лошадь Помпона и поскакал галопом навстречу Гатчинским командам, торжественно вступавшим в С.-Петербург».

В то же время, по свидетельству Саблукова, столица внезапно приняла «вид немецкого города, существовавшего два или три века назад». Как это недавно было в Павловске и Гатчине, полицейские сновали по улицам, срывая с прохожих круглые шляпы и разрывая их на куски, срезая полы фраков, сюртуков и шинелей. Даже племянник английского посланника, Витворта, очень элегантный молодой человек, не избег этой участи.

Перемены не ограничивались подробностями костюма. «Не только наш дом на Черной Речке, но весь Петербург и вся Россия были перевернуты вверх дном», уверяет Греч, а более чуткие натуры с грустью испытывали впечатление нравственного развала. «Давя все и добираясь до самых незначительных сторон жизни, говорит еще Саблуков, деспотизм давал себя еще больнее чувствовать оттого, что он следовал за относительно широкой свободой личности». Когда говорили громогласно, то новую эпоху называли: «Возрождением»; вполголоса: «Царством власти, силы и страха»; а совсем тихо, с глазу на глаз: «Затмением свыше».

Эти свидетельства должны быть приняты с осторожностью. Перемены, представленные ими в слишком ярких красках, на самом деле не были ни так резки, ни так широки. Указ, запрещавший круглые шляпы, высокие сапоги, длинные панталоны, башмаки с завязками и предписывавший, как установленную указом форму – треуголку, зачесанные назад волосы, напудренные и заплетенные в косу, башмаки с пряжками, короткие панталоны, стоячий воротник и проч., был опубликован только 13-го января 1797 г., и Екатерина уже тоже неоднократно отменяла ношение «больших галстухов». «Свобода личности», которою она предоставляла наслаждаться своим подданным, имела тоже очень узкие границы. С другой стороны, если решение изменить все, сделанное его матерью, обратилось у Павла впоследствии в крайность, то вначале он старался этим не увлекаться и кое-что щадил. Он в первый момент спешил насладиться полученной властью и был слишком счастлив, чтобы ей злоупотреблять.

Удовлетворившись несколькими карательными распоряжениями, вызванными особенно болезненными личными его счетами, он начал даже с того, что утвердил в должностях большинство из высших чиновников и офицеров, служивших при дворе, которых недавно собирался выгнать хлыстом. Оставив старика Остермана номинальным руководителем иностранных дел, которые в действительности в последнее время вела сама Екатерина вместе с Безбородко, Марковым и Зубовым, он простер свое уважение к его заслугам до того, что возвел этого состарившегося дипломата в звание канцлера. Один Марков был уволен из этого ведомства, а при дворе гофмаршал Колычев, посланный потом в Париж, разделил опалу Барятинского.

Отставки, вначале очень немногочисленные, имели главной своей причиной необходимость освободить место слугам и друзьям нового государя. Вместе с Аракчеевым, назначенным с. – петербургским комендантом и награжденным чудным имением Грузино, которое он потом прославил, не был, разумеется, забыт и Кутайсов. Одновременно с должностью гардеробмейстера ему поручили главное наблюдение за придворной прислугой.

В бумагах императрицы Павел нашел лист производств, предположенных на 1-е января. Он в нем ничего не изменил. Курляндец фон дер Ховен фигурировал там как сенатор. Павел его не выносил. Он никогда не сказал с ним ни слова, но допустил его в это высокое учреждение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: