Мясного мяса, кажется, вообще не существовало в те годы. Автор также не помнит, за исключением дивизионных лошадей и позднее появившейся овчарки, никаких домашних животных. Котов долгое время не было. Он не помнит котов во дворе штаба. Не приходили коты и из развалин. Зато существовало множество крыс. Они бегали у лошадей под ногами с наступлением темноты. Когда наступила зима и развалины вокзала покрылись нестерпимо сияющим на солнце снегом, отец полез в самый дальний угол комнаты, заставленный смятыми чемоданами (они были покрыты красивой тряпкой в огурцах), и извлек оттуда валенки. Один из валенок показался ему подозрительно тяжелым, и, перевернув его, отец потряс валенком. К его отвращению, на пол шмякнулось несколько голых, только что родившихся, розовых крысят, и одна большая — мать-крыса. Мать-крыса, утянув за собой хвост, пробежала в угол и стала там в боевую позицию на задних лапах, рылом к отцу. Зрелище было неприятное, и лишь врожденная близорукость, тогда еще не обнаруженная, предохранила мальчика от ненужных подробностей этого эпизода. Потому что лейтенант, схватив «ТТ», в те годы «ТТ» постоянно находился при отце, застрелил крысу-мать одним точным выстрелом. Недаром он был чемпионом дивизии по стрельбе из личного оружия. У радистов, говорил отец, крысы сожрали какие-то важные провода. Оказалось, что крысы любят изоляцию…
Если первым ложем Эдика был снарядный ящик, то первая постоянная кровать, на ней ему суждено было проспать целых семь лет, также имела отношение к войне, она была иностранкой, трофейной фрау, как и костюмчики ребенка. Очевидно, предприимчивый интендант сумел вывезти чудо детской спальной техники из Германии среди груды официальных трофеев, спрятав ее среди станков и автомобилей. Литая и впоследствии слесарно доработанная вручную напильником, кровать эта была гордостью семьи. В тесных пружинах ложа так никогда и не завелись клопы (их в те годы было много повсюду, и нравом они были злы). Много раз крашенные (в последний раз отцом — густо-синей эмалью), спинки постепенно заплыли и потеряли первоначальную стройность и определенность очертаний, однако сработанная из полос металла и горизонтальных пружин поверхность, чудо немецкой спальной техники, так никогда и не потеряла упругости… Из-под подушки этой кровати ребенок вынул в утра своих дней рождений немало книжек (среди прочих «Васек Трубачев и его товарищи» и «Военная тайна» любимого ребенком Аркадия Гайдара) и один футбольный мяч. В этом месте автор вынужден глубоко вздохнуть, ибо никогда больше у него не было столь перманентного ложа. Время от времени профилактически ошпариваемая кипятком и затем протираемая бензином или керосином (потому что клопы не выносили этих жидкостей), верная подружка Эдика издавала всегда легкий индустриальный запах. Как молодой мотоцикл или как пишущая машинка, на которой автор выбивает этот текст.
Забегая вперед, нужно сообщить, что об одном из важнейших событий в новейшей истории России Эдик узнал, лежа в этой кровати. Мать, стоя спиной к радиоприемнику, выдавила испуганное: «Эдик, сыночек, Сталин умер!» Между тем бархатный, трагический, единственный в мире голос диктора Левитана (не путать с Левитиным) произносил еще последние звуки сообщения. «…ИССАРИОНОВИЧ… СТАЛИН», «…ИССАРИОНОВИЧ СТА…» тысячью ультразвуковыми уколами прошелся по телу, и Эдик вскочил. Опустил тонкие ножки на пол и заплакал, затоптавшись рядом с кроватью… Кровать была отдана семье Чепиг, когда Эдику стукнуло одиннадцать, по причине того, что мальчик уже не мог вытянуть на своей кровати ноги. На ней стал спать мальчик Витька Чепига. Но это уже случилось на другой улице, в другой части города и в другую эпоху.
Малышня
Одиннадцать детей Соковых, мал мала меньше, — Коля с отсеченной гранатой культяпкой находился где-то посередине возрастной лестницы, — составляли ядро группы. Малышня собиралась в сене, в соседстве с постоянно жующими ароматными лошадьми. Малышня слушала истории старшей дочки Соковых, Любки. Все называли ее Любка, а не Люба, и как любая деформация имени в русском языке, это «Любка» было чувственно обоснованным. Восклицание «ка!» донельзя полно объясняло характер тринадцатилетней девочки. Во-первых, Любка обожала ходить колесом. Обязательно переворачиваясь головой вниз, так, что платье сваливалось ей на голову, а ноги торчали в воздух. И сейчас, поглядев в окно, автор увидел не парижский старый дом с выцветшей крышей, похожей на седую голову старухи, но Любкины ноги в форме латинского V, ее маленький животик и бедра, затянутые в сиреневого цвета плотные трусики. Навечно этот портрет Любки останется в памяти автора, и никак не перевернуть Любку и не поставить ее должным образом. Выгоревшие до пепельного русые волосы Любки были беспорядочной длины, и, о, ужас, мать заставляла Любку носить лифчик! Лифчик был сшит мамашей Соковой, лифчик вызывал почтительный восторг и зависть малышни, особенно девочек, каждая хотела иметь такой лифчик… Но Любка, у которой вдруг, в одну весну, образовались груди, носить лифчик не желала. Вопреки грудям, сознание ее отказывалось еще понимать происходящие в ней изменения. Однажды, впрочем, ей пришлось это сделать. После целого дня военных операций, в которых принимали участие все дети двора, выкрутившая сотни колес за день Любка вдруг упала в обморок. Мучившийся неподалеку старшина (он возился с трофейным «опелем», вставляя в него советские куски) поспешил к девчонке, свалившейся в сено. Вокруг, разинув рты, стояла малышня. Осмотрев Любку, старшина счастливо произнес ликующее: «А-гаааа!» — и улыбнулся. Краешком мазутной тряпки старшина аккуратно отер тонкий ручеек крови на загорелой ноге девчонки. «Где ее мать-то? Зовите мать!» — скомандовал он малышне и встал, сметая с колен галифе солому. «Девкой Любка стала, вот что», — пояснил он малышне и ушел к своему «опелю». Он таки слепил «опель» из ничего, из обгорелого скелета, и стал ездить на нем в подсобное хозяйство и по другим, малопонятным малышне, своим старшинским делам. Старшина был накопитель, позднее Вениамин Иванович называл его «хорошим солдатом», но «скопидомом» и «кулаком». Через какое-то количество лет старшина стал хозяином дома с крепкими воротами на окраине Харькова. (Лейтенант же с семьей переехал в меньшую по размеру комнату.)
Но все это, так же, как и первая менструация Любки, случилось уже позже, может быть, в 1949 году или даже в 1950‑м. Те годы не отделялись резко и четко друг от друга, как годы современные, они вливались один в другой, и порой кажется, что целые четыре года укладывались всего лишь в четыре длинных сезона.
Усевшись в сено с малышней, Любка пугала их историями о «Черной Руке». Следует сказать, что малышня сама очень любила пугаться. Пыхтя и страдая, она наслаждалась страхом. Когда гусиные пупырышки ползли по коже, малышня сидела теплой группой пчел, покряхтывая от ужаса и нашаривая в темноте руки друг друга, чтобы найти в теле приятеля опору против страха. Все Любкины истории начинались с одной и той же присказки: «В черном-черном доме стоит черная-черная кровать (иногда это был стол), на черной-черной кровати лежит черное покрывало. На черном-черном покрывале лежит Черная Рука!» Рука эта, звучавшая, очевидно, особым образом для лишившегося кисти и части запястья Коли, братца Любки, вытворяла ужасные вещи и совершала невообразимые преступления. Она была коварна, зла и кровожадна. Могучая, она душила, резала, и… автор хотел написать «стреляла», но вовремя вспомнил, что нет, рука не прибегала к огнестрельному оружию. Все преступления руки были варварски примитивны, она предпочитала устранять противников путем разрезания, распиливания, разрывания и удушения, стрелять из «ТТ», как папа Вениамин в крысу, рука отказывалась. Рука сопровождала свои похождения пятнами крови, вдруг выступавшими на стенах или потолках. Эти сочащиеся кровавые пятна были фирменным знаком руки так же, как для знаменитого Зоро буква «зэт», начерченная в пыли дороги, на камне или на спине врага.