Горький Максим

Иван Вольнов

А.М.Горький

Иван Вольнов

Иван Егорович Владимиров - Иван Вольнов, крестьянин, сельский учитель - появился на острове Капри в 1909 или 1910 году. До этого он жил где-то около Генуи, кажется, в Кави-ди-Лаванья, а туда приехал из сибирской ссылки. Сослан был как член партии социалистов-революционеров, организатор аграрного движения в Малоархангельском уезде Орловской губернии, - до ссылки сидел несколько месяцев в прославленном садической жестокостью орловском "централе", каторжной тюрьме. Там тюремные надзиратели несколько раз избивали его, а однажды, избив до потери сознания и бросив в карцер, облили солёной водой; раствор этот разъел ссадины и раны, оставив на коже глубокие рубцы.

В ссылке, в глухой сибирской деревне, он работал батраком у зажиточных крестьян, заслужил их симпатии, и они, по собственному почину, организовали ему побег. Для тех времён это не было исключительным случаем, и говорит это не о великодушии мужиков, а только о том, что они понимали: есть люди, которые делают революцию в интересах крестьянства. Сам Иван рассказывал о побеге приблизительно так:

- Мужики там были - хорошие, грамотные, я довольно плотно вкрепился в их жизнь, работал, пропагандировал и о побеге - не думал. Но как-то ночью приходят двое и - обрадовали: "Приехал урядник с бумагой, говорит, что тебя требуют назад, в Россию, там ещё что-то открылось за тобой, и тебе, за грехи, додать надобно. А мы тебя считаем человеком хорошим, так ты беги! Урядника напоили, спит, проснётся - ещё напоим. Про тебя ему сказано, что ты на охоту вчера ушёл. Лошадь - запряжена, вот он отвезёт тебя; доедешь до своих". Я сообразил, что начальство зря в Москву не потребует, а если потребовало - значит, или каторгой угостит, или повесит. Вешалка мне грозила; я был организатором боевой дружины, участвовал в эксах; получая на юге литературу из Греции, был выслежен шпионами, пришлось стрелять, одного, кажется, ухлопал. Вообще - повесить меня было за что, ну и - кроме того шея есть. Расцеловался я с приятелями и - айда! Тихонько, черепахой прополз по России; потолкался кое-где за границей, вот - метнуло сюда.

Его спросили, как понравилась Европа. Он отвечал осторожно: "А не знаю ещё! Пестр'о очень в глазах и толпёж в голове. Ну, конечно, сразу видишь: здесь настроено, накоплено больше, чем у нас. Землю холят - замечательно!"

В то время ему было, вероятно, лет 25-27; крепкий такой был он, двигался осторожно, тяжеловато, как человек, который ещё не совсем овладел своей силой и она его несколько стесняет. Над его невысоким, но широким лбом - плотная шапка тёмных, туго спутанных волос, на круглом, безбородом лице - карие глаза с золотистой искрой в зрачках, взгляд - пристальный, требовательный и недоверчивый. Маленькие тёмные усы, губы очень яркие и пухлые; физиономисты говорят, что такие губы - признак повышенной чувственности.

Нерешительную улыбку этих очень юношеских губ сопровождал невесёлый блеск глаз, затенённых густыми ресницами, и на краткий момент круглое, грубоватое лицо Вольнова казалось необычным, даже - загадочным. Говорил он вдумчиво и скупо, немножко ворчливо и по складу речи, по манере её часто казался старше своего возраста, а вообще же от его речей веяло свежестью чувства, прямодушием, простотой. И чувствовалось, что, относясь к людям не очень доверчиво, он и к себе самому относится так же, в нём как бы что-то надломлено, скрипит и, говоря, он всегда прислушивается к этому скрипу.

В первые недели его жизни на Капри сложность и неопределённость психики Вольнова вызвали в русской колонии острова весьма острое, но не очень дружелюбное внимание к нему. В то время на Капри жила небольшая группа литераторов: Николай Олигер, Алексей Золотарёв, Борис Тимофеев, очень талантливый юноша, изуродованный ревматизмом, который потом и убил его, жил стихотворец с четырёхэтажной фамилией Любич-Ярмонович-Лозина-Лозинский, человек нервно раздёрганный и одержимый стремлением всячески подчеркнуть себя; он задорно подчёркивал своё дворянское происхождение, вражду к революции, к реализму в литературе и был похож на музыканта, которого заставили играть на инструменте, неприятном ему. Стихи свои он подписывал псевдонимом Любяр, читал их с пафосом, но в то же время с иронической улыбкой и любил говорить: "Жизнь - дурная привычка". Говорил - и много - о Шопенгауэре, о Генрике Ибсене, причём казалось, что он раздувает угли, покрытые пеплом и золой. Молодёжь слушала его весьма охотно и почти никогда не спорила против его поношенных парадоксов. В конце концов казалось, что он говорит не от себя, а по внушению извне.

Почти ежегодно приезжал Иван Бунин; мелькали Новиков-Прибой, Саша Чёрный, Илья Сургучёв и ещё многие. Собралось человек десять живописцев. Всё это была молодёжь говорливая, не очень стеснявшаяся в формах выражения своих ощущений и настроений, склонная "углублять психологию", разрешать "трагическую загадку бытия" и "проблему личности". Все были молоды, жили весело; все были очень бедны, но жизнь тогда была дешёвой, и кисленькое каприйское вино тоже дёшево.

Ивана "загадка бытия", должно быть, не интересовала, так же как и "проблема личности в её отношении к обществу". Он внимательно слушал всё, что говорили, но был не очень словоохотлив. По скупым его рассказам было ясно, что он - человек весьма наблюдательный, способный включать пережитое в твёрдую и точную форму. Как уроженец области коренных "великороссов", он отлично владел афоризмом. Иногда в его речах звучали слова из лексикона его земляка Н.С.Лескова: толпёж, галдёж, угнездился, блезир, скудость, мниться - и много других. Но - спрошенный, любит ли он Лескова - Вольнов ответил:

- Рассказа два-три читал. "Леди Макбет" - очень хорошо, а другие - не помню. Да и - не понравилось, хитрит он и сочиняет на смех кому-то.

Подумав, он добавил:

- Может быть - себе самому. Есть такие, что утешаются смехом над своим и чужим горем.

Вольнов сторонился людей, смотрел на них искоса, исподлобья, веселью не верил и как-то, после пирушки в маленьком кабачке, идя домой, сказал, вздохнув:

- Все какие-то морёные, без вина - не веселятся, хороших песен - не знают. Про революцию говорят, как пасынки про мачеху.

Это было сказано и верно и неверно: веселились и трезвые, потому что веселила молодость, красота моря, буйная сила плодородной земли. О революции вспоминали действительно не очень охотно, но среди этих людей активных революционеров почти не было. Жили интересами искусств и прежде всего литературы: все пробовали писать, читали друг другу рукописи, критиковали, спорили. Иван слушал споры молча, но всегда с таким напряжением, что круглое лицо его каменело, глаза, округляясь, выкатывались, в зрачках разгорался сердитый рыжий огонёк; иногда он тихонько фыркал носом и, взмахивая рукою, точно муху отгонял от лица. Часто он уходил в самом разгаре споров о "смысле бытия". Бывало - спросишь его:

- Вы что всё молчите?

- Я мало читал, не всё понимаю, о чём говорят, что пишут, - отвечал он. - Стихоплёт этот похож на курицу, которая притворяется петухом. Вообще тут все какие-то блаженные, "иже во святых".

Первое время жизни на Капри природа юга Италии интересовала его больше, чем русская литература, и о природе он говорил с завистью, с удивлением, которое часто казалось очень похожим на возмущение.

- Вот бы сюда согнать орловских, а то - сибирских мужиков, посмотрели бы они на землю, на работу! Глядите, черти, здесь на голые камни земля корзинками натаскана, её лопатами пашут, а она круглый год апельсины родит, оливки, бобы. А у вас, там, земля: летом - чугунная сковорода, зимой саван, под ним - одурь, болота, овраги, чорт её знает что!

И неожиданно он заключал:

- А вы, черти, в бога верите, в какой-то божий разум!

На эту тему он рассуждал часто и так решительно, так озлобленно, что казалось: он сам чувствует бога как силу действительно существующую, но бессмысленную и всегда, во всём враждебную мужику. Рассматривая голубые цветы каменоломки на серых, известковых скалах острова, он с негодованием ворчал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: