- Пишут деловитее наших, - сказал он.
Он легко находил общее между иностранной и русской литературой; прочитав "Последнего барона" Лемонье, он заметил:
- Это - тоже "Суходол".
Почти никогда не говорил о политике, о партийных программах, революционная литература не интересовала его.
- После прочитаю, - говорил он и всё более углублялся в работу писателя.
Эсеровская закваска его напоминала о себе не часто, но очень определённо. Как-то завязался разговор на тему о необходимости "выварить мужика в фабричном котле", он нахмурился и проворчал:
- Котлов-то нет. Да и строить их никому неохота, кроме иноземцев, а они - гости, которые легко становятся хозяевами...
В другой раз захмелевшая компания, вспомнив об Азефе, начала подтрунивать над партией, боевую славу которой создал провокатор. Вольнов, послушав насмешки минуту-две, сердито заявил:
- Глупо говорите! Азеф - мерзавец, но он предавал людей, а вот люди, которые предали и предают революцию, то есть, значит, весь народ, они гораздо хуже Азефа!
И сквозь зубы произнёс странные слова:
- Бывало, что и отцы детей жандармам выдавали. Думаете - не было этого? Было...
Как-то незаметно для всех он женился на одной из эмигранток, от неё у него - сын, Илья; теперь это очень серьёзный юноша, отличных способностей. Жил Иван на берегу моря в обломке старинной, сторожевой башни, стена её опускалась прямо в море, и во время прибоя волны бухали по стене с такой силой, что всё дрожало в маленькой квадратной комнате с каменным полом.
В Россию Вольнов вернулся в 1917 году, весной. Его возвращение домой, в деревню, хорошо изображено им в повести, которую он писал в 1928 году, живя в Сорренто. Не знаю, кончил ли он эту повесть: судя по началу, она могла быть лучшим из всего, что ему удалось написать. Я встретился с ним в Москве в 1920 году, он приехал из Орла, где сидел в тюрьме. Безобидно и шутливо он рассказал, что местная власть не терпит его, сажала в тюрьму уже три раза и очень хотела бы расстрелять.
- Они меня арестуют, а мужики тихим манером - телеграмму Ильичу: выручай! Ильич выручит, а начальство ещё злее сердится на меня. Начальство по всему уезду - знакомое: кое-кто в пятом году эсерствовал, потом оказался мироедом, вышел на отруба, землишки зацапал десятин полсотни. Один начальник - сиделец винной лавки, другой был прасолом, в одной волости командует учитель, которого я знал псаломщиком, черносотенцем, наши ребята в шестом году хотели башку сломать ему. Вообще все там, кто похитрее, перекрасились, а мужик остался при своих тараканах. В Малоархангельске среди чекистов оказался ученичок мой, солдат, сын мельника, так он мне прямо заявил: "Иван Егоров, не шуми. Враг разбит, революция кончена, теперь надобно порядок восстановлять!" - "Как же, говорю, враг разбит, если ты командуешь! Как же революция кончена, если везде торчит ваша чёрная братия?"
Посмеиваясь и как будто не сожалея, он сказал:
- Все рукописи, записки мои арестовали и не отдают, должно быть, сожгли, черти!
Настроен он был хорошо: очень бодро, активно; трезво разбирался в событиях.
- Теперь - главное дело мужика на ноги ставить! Я там, у себя, организовал артель по совместной обработке земли, общественные огороды и ещё кое-что... Бедные мужики значение совместного труда отлично понимают.
Он похвалил мужиков ещё за что-то и тотчас же, как бы выполняя некую обязанность, обругал их за пьянство, за жадность.
- Привыкли в своих избах гнить, как покойники в могилах.
Был он с делегацией мужиков своего края у М.И.Калинина, был у Ленина. О Калинине кратко сказал:
- Староста - хорош! Мужикам очень понравился.
А на вопрос: какое впечатление вызвал Ленин, он ответил:
- От всякого интеллигента барином пахнет, а от него - нет!
О времени между 1917 и 1920 годами мне он ничего не рассказал, а на расспросы хмуро ответил:
- Зря болтался в разных местах.
После я узнал, что в 1918 году он дважды ездил в Сибирь за хлебом для Москвы, во вторую поездку очутился в Кунгуре среди анархистов, а затем - в Самаре, когда она была занята эсеровской "народной армией". Должно быть, именно в Самаре он близко наблюдал тех "вождей" партии эсеров, которые изображены им в повести "Встреча". Наша критика не обратила должного внимания на эту искреннюю и очень жуткую повесть, а она - один из наиболее ярких документов гражданской войны. Мне кажется, что здесь вполне уместно будет напомнить для характеристики Ивана Вольнова его предисловие к этой повести:
"Вам, мои единомышленники, далёкие, неведомые братья мои, и вам, с кем об руку боролся я, посвящаю я эту повесть, которую официальные архиереи от эсерства назовут бесстыдной и гадкой. Вам, кто в течение девяти ярчайших в русской истории лет не находит себе пристанища в стране своей, кто всем сердцем и всеми помыслами предан революции, но влачит жизнь жалкого обывателя, Надо опомниться и осознать ошибки. Я не зову вас перекрашиваться, - это самое бесчестное и постыдное, что только можно сделать, ибо м ы н е с у м е е м и с к р е н н о п е р е к р а с и т ь с я: м ы и з д р у г о г о т е с т а, (выделено М.Г.) - я только призываю вас к мужеству осознания ошибок. Всех перекрасившихся я мыслю нечестными и слабыми: в дни гонений на партию они испугались ответственности за ошибки и преступления её и, играючи, перелетели в чужой лагерь. Так же легко и безболезненно они продадут и новых хозяев своих, если к тому представится случай. Такова психология трусов, стяжателей и честолюбцев. Некоторые из фигур моей повести как бы утрированы. Да, мне хотелось ярче оттенить их слабость, никчемность или ничтожество. Я как бы сгустил краски. Но в жизни они были ещё слабей и противнее. Я хочу, чтобы вы, читая эту повесть, хоть в малой мере были искренни с собой и почувствовали, что мы почти слепы, что наши маленькие ущемлённые самолюбьица натёрли бельма на наших глазах, что Россия не отталкивала нас от себя, а наши самолюбьица превратили нас во внутренних и внешних изгоев".
В этих строчках особенно глубокое значение имеют слова: "Мы не сумеем искренно перекраситься, мы - из другого теста".
В 1928 году, зимою, в Сорренто, я спросил Вольнова:
- Настроение героя "Встречи", бывшего учителя Ивана Недоуздкова, это ваше настроение тех дней?
Он ответил, не задумываясь:
- Я считаю это настроение типичным для многих молодых эсеров в то время. В Самаре, а особенно после отступления из неё, очень многие партийцы рабочие и крестьяне поняли, в какую трущобу крови и грязи завёл их Центральный комитет партии. Были самоубийства, дезертирство, переходы к большевикам. В Недоуздкове есть кое-что моё - презрение и ненависть к вождям. Моё же настроение более определённо выражено в словах Недоуздкова Португалову и потом в сознании Португалова, когда он говорит: "Мы проиграли". Эти слова говорил я, когда приехал в Самару, увидал вождей и познакомился с настроением "народной" армии. Развелось в ней много бандитов. Большинство, конечно, обманутые мужики, они уже чувствовали, что обмануты, что вожди партии снюхались с царским офицерьём, а офицерьё ведёт крестьянство на расстрел, на гибель в своих хозяйских интересах. Страшные разыгрывались сцены...
Он рассказывал это сквозь зубы, глядя в пол, шаркая подошвой по кафелям пола.
- Слова Недоуздкова о непробудном пьянстве Наполеончика с партийными проститутками, - это о Викторе Чернове. Я сам ездил за город приглашать его на одно из важных партийных заседаний, он отказался, был пьян, окружён девками. Меня это так ошарашило, что я теперь не понимаю, как не догадался избить или застрелить его...
За всё время моего знакомства с Иваном это был единственный раз, когда его "прорвало". С глубоким отвращением и остро наточенной ненавистью он рассказывал о Чернове и других людях, которым он верил, кого считал искренними революционерами, и было ясно, что поведение партийных вождей в гражданской войне было ударом, который разрушил все верования Вольнова. "Герои" оказались морально ниже любого из "толпы" - вот к чему сводилась его угрюмая и презрительная речь и вот что было, видимо, наиболее тяжёлым моментом драмы, которую пережил Иван Вольнов, человек искренний и простодушный.