Вскоре после ареста Кости, Н.1) скаазл, что мне придется пойти на одно общее собрание2) петербургских рабочих где нужно решить кое-какие вопросы. Помню, что из-за Невской заставы на это собрание явилось трое, в том числе и я. Собрание происходило в квартире одного рабочего на самой окраине города. Народа собралось, кажется, не меньше пят-
'■ I В. А. Шелгунов.
') «06‘единенной кассы петербургских рабочих».
надцаги человек, если не больше. Были, кажется, и интеллигенты или один интеллигент. Когда все собрались, а до этого происходили разговоры тихо, на подобие маленького интимного кружка, то без всякой особой церемонии или формальности приступили к обсуждению разных вопросов и дебатам. В обсуждении вопросов я и еще другой товарищ не принимали ровно никакого участия, потому что я, да и товарищ, чувствовали себя совершенно неспособными выступать с речью перед таким собранием, которое состояло все из рабочих вожаков или рабочих, очень развитых и привыкших держать себя при таких обстоятельствах очень солидно и смело доказывать свою мысль или предложение. Да большинство, конечно, заранее знало, о чем будет итти речь, и уже ранее бывало на подобного рода собраниях, где и набрались смелости. Я внимательно вслушивался в дебаты и, конечно, понимал суть дела. Хорошо помню предложение об общей петербургской кассе рабочих, которая должна была явиться главным органом всех касс и составлялась бы из %%, вносимых всеми «порайонными» кассами, цель этой кассы заботиться о передаче денег арестованным и при нужде пополнять истощение какой-либо местной «районной» кассы. При этом много вызвало дебатов обсуждение вопроса о том, что у интеллигенции есть теперь денежные средства, а кассы рабочих пусты, тогда как есть много самых неотложных нужд, которые удовлетворить нечем. Многие рабочие, настаивая на желании получить часть денег от интеллигенции, довольно сильно горячились, что вызывало у меня удивление. Я удивлялся их горячности, точно дело касалось лично им принадлежащего кошелька, и все же следил и молчал, боясь уронить какое-либо неловкое слово. Вопрос, наконец, был решен в том смысле, что нужно взять рублей сто из кассы интеллигенции в кассу рабочих. После этого было решено тайным голосованием избрать кассира и не помню еще каких-то важных двух ответственных лиц (за точность не ручаюсь). Эту процедуру при конспирации фамилий присутствующих решено было проделать следующим образом: все заняли строго определенное место, и всякий был назван известным №>; мне пришлось числиться, кажется, 13-м, каждый получил по кусочку чистой бумаги равного формата, вписывал на эту бумажку № человека, которого он желал выбрать, свертывал ее, потом клал, кажется, в шапку, где перемешанные бумажки просчитывались, и чей № был написан больше раз, тот и считался выбранным. Когда был избран кассир, я встал со стула, сильно покраснев при этом и, вообще, чувствуя себя очень неловко, подошел к столу и положил на него 10 рублей со словами:
— Товарищи, настоящие деньги мною получены чере:т одно лицо от Красного Креста в пользу петербургских, рабочих.
Все внимательно выслушали, и что-то было сказано по этому поводу, но я не помню что, да и вообще плохо слышал говоривших, пока не пришел в равновесие от своего волнения. Вновь избранный кассир подошел к столу и взял деньги,, приступая, таким образом, к исполнению своих обязанностей. После этого были подняты еще какие-то вопросы и шли дебаты, но о чем—не помню. Участвующие постепенно начали уходить по одному и по двое. День клонился к вечеру, и мы, с одним товарищем из-за Невской заставы, вышли и направились в свои края, ибо путь был немаленький. Это было первое собрание, на котором я являлся представителем, но, конечно, еще не выборным, ибо приходилось конспирироваться от очень многих, и, хотя я ожидал гораздо большего и более внушительного собрания, тем не менее, оно произвело на меня известное впечатление.
На заводе я продолжал работать, но мне посчастливилось перейти на лучшую работу и в другую партию, где я категорически отказался от сверхурочной работы, и мне это сходило с рук до поры до времени благополучно. К этому времени меня уже все в партии хорошо знали, знали мои взгляды и подозревали, что у меня можно даже получить нелегальщину. Бывали случаи, когда мастеровые из другой партии подходили к моим тискам и, обращаясь попросту, просили что-либо им рассказать. Все же, чувствуя себя очень молодым, я смущался и говорил, что ничего не знаю, да нечего рассказывать, но это были не искренние слова, так как сейчас же после этого я начинал вести какой-либо разговор, стараясь, как говорится, подходит издалека, и что же?—они охотно слушали, соглашались и хвалили меня, но мне этого было мало, я желал, чтобы они совершенно отдались делу, посвятив раз навсегда себя для этого, чтобы прекратили работать вечера и ночи, читали бы книги и учились, учились бы энергично, настойчиво, как делал это я; но не всякий обыкновенный, часто заразившийся алкоголизмом, человек в состоянии бросить все и ни о чем, кроме социализма, не думать.
В этом была отчасти моя ошибка, что я совершенно не считал способными таких людей быть участниками партии. В один прекрасный день не повернешь всего мировоззрения широкой массы настолько радикально, чтобы она стала идейной, как отдельные личности из ее среды. А все же эта масса моментами становится положительно революционной, но такой момент очень трудно определить заранее, даже за час. Мне живо и ярко рисуется один вечер, когда пришлось жить страстями массы заводских рабочих, когда трудно было удержаться, чтобы не броситься в водоворот разыгравшейся стихии, трудно было удержать схваченный и сжатый в руке кусок каменного угля, чтобы не бросить его и не разбить хоть одного стекла в раме квартиры какого-либо прохвоста мастера. Невозможно остаться равнодушным зрителем в такой момент, и много нужно иметь мужества, чтобы останавливать своих же товарищей от проявления ненависти к своему угнетателю...
Дело было накануне Рождества 1894 года. Окончив работу за два дня перед праздниками и имея рассветные книжки на руках, рабочие разошлись по домам, как и всегда после окончания работы; ни у кого не было особой злобы, хотя неудовольствие чувствовалось у каждого рабочего. Оно и понятно: заводская администрация довольно часто стала затягивать выдачу денег, особенно последние две—три получки.
Прогудит в субботу гудок в ЗУ2 часа дня, остановятся машины, и вдруг на всем заводе настает тишина, это значит, что завод прекратил работу до понедельника, известно, что после получки редко кто согласится работать. Ежедневно, как только заводской гудок прогудит об окончании работ, мастеровые со всех сторон надвигаются быстро к воротам, некоторые из них бегут бегом, некоторые выскакивают из-за углов; сторожа, кряхтя и охая, машинально проводят своими привычными ладонями по корпусу рабочего, но рабочие все сильней и сильней напирают и сторожа начинают торопиться. В субботу же народ выходит как-то медленно, не торопясь и очень маленькими разрозненными кучками. Это значит, что большинство пока осталось в мастерских, ожидая выдачи получки. Но, убедившись, что артельщики еще не приехали из города с деньгами, многие, живущие поблизости, отправляются домой пообедать и, торопясь, опять возвращаются в завод, дабы при выдаче не пропустить своей очереди. Другое дело, если кто живет далеко от завода, тому не приходится совсем уходить домой, пока окончательно не покончит с заводом и товарищами всяких дел и не освободится от разных обязательств. Но ждут час, другой, а получки все нет и нет. Время затягивается до позднего вечера, и рабочие, наконец, начинают роптать на администрацию, последняя же совершенно удаляется сейчас же по окончании работ и потому даже спросить не у кого о часе выдачи денег, и роптание становиться общим. Но вот часу в восьмом, наконец, появляются артельщики с деньгами; слышится глухой ропот со всех .сторон, и местами прорываются ругательства и обещание запустить куском желёза в артельщика, видимо являющегося простым козлом отпущения. Артельщик, молча шмыгая, быстро проходит в контору мастерской, и минут через 5—10 начинается выдача денег, иногда заканчивающаяся около половины одиннадцатого. Конечно, окончить работу в ЗУя часа дня потом просидеть до десяти часов в заводе, ничего не делая, и уже после этого уходить домой в полной уверенности, что никуда сходить не удастся и даже побывать в бане некогда—все это, естественно, озлобляло мастеровых. Между тем администрация завода продолжала гнуть свою линию злоупотреблений, не обращая внимания на ропот рабочих.