— Рано ты меня в покойники записываешь, — съязвил Атласов (отец Яков насупился). — Для нас с тобой покою и на том свете не будет, а здесь, в Анадыре, мы Россию храним, чтоб никакой бес ее с Востока не поранил, и наказы государевы исполняем справно… О Камчатской землице слышал?
— Морозку вместе встречали…
— А я хочу дальше Морозки пройти.
Отец Яков приказчика не перебивал: пусть выговорится. Любопытна и значительна эта лишь одна беспокойная мысль Атласова. Отец Яков многих людей перевидал. Были среди них сильные, подвластные единственному стремлению открывать земли, были хитрые и изворотливые, которые питались славой сильных, были спокойные и тихие, которых ничего не интересовало, кроме сытой еды и покорной женщины. Атласов, по мнению отца Якова, принадлежал к тем бесстрашным и самолюбивым личностям, в которых якутские власти видели свою опору.
— А я ведь к тебе сначала пошел, — продолжал Атласов. — Все обдумал — и к тебе. Рука у тебя легкая. Ты Морозку в Камчатку благословил, он вернулся жив и невредим. Он-то и путь нам покажет до реки Тигиль. Потом… ты свиток видел с нерусскими письменами? Откуда они в коряцком острожке? А, может, в нем что важное для нас записано… Некому вот только прочесть… Енисейский — толмачам толмач, и тот ни бум-бум. Землица Камчатская зело важна для державы Российской. Сам знаешь, у воеводы в Якуцке только и разговоров, что это за Камчатка и как к ней подобраться. А мы, почитай, у ее порога. Морозко из реки Тигиль пил, а нам, отец Яков, не худо бы в той реке искупаться. Так что готовься…
— Надолго ль? — спросил отец Яков.
— На год…
Ефросинья в продолжение всего разговора сидела на скамейке у печи и напряженно молчала.
— Будешь приводить иноверцев к единой вере. А то непорядок пойдет, коли к разным богам на поклон ходить будут. Ты в этом деле искусен. Более некому… — И к Ефросинье, лукаво: — Отпустишь?
Она засмущалась.
«Хороша, — подумал он. — На Степаниду чем-то походит».
— От безмужиковья ни одна баба не померла, — улыбнулась, краснея, Ефросинья.
— И я так думаю, — шутливо ответил Атласов. — Ну вот и лады…
Вечером на сходе казаки были оповещены, что затевается новый поход и быть к нему готовым, поэтому привести одежду в порядок, ружья вычистить, порох и пули беречь, нарты осмотреть.
Из высоких ворот, уже побитых дождями и снегами и поэтому почерневших, ранним зимним утром медленно, словно нехотя, выезжали оленьи упряжки, которыми правили юкагиры. На каждой нарте — кожаные мешки с порохом, свинцом, ножами и топорами. Крепко запрятаны мешочки с одекуем лазоревым, лентами шелковыми и стеклянными бусами.
Шестьдесят упряжек вытянулись ровно, словно связанные друг с другом. Вожаком выставили крепкого оленя со звездочкой на лбу. Он проторит путь для остальных, и сколько будет сил, будет идти первым. Первым будет и Владимир Атласов. А пока он прошелся вдоль упряжек, приценился еще раз к вожаку, посмотрел в лицо юкагиру Еремке Тугуланову, который сидел нахохлившись, словно воробей на ветру, но улыбнулся, когда Атласов кивнул ему, сказал: «Ну что, Еремка, готов?» — и стал возвращаться к воротам. Он всматривался в лица казаков, и все кивали ему: мол, чего ждем, пора и в путь. И Лука Морозко, и отец Яков, и толмач Иван Енисейский усаживались на нарты, и, глядя на них, казаки тоже прилаживались к сиденьям, чтобы удобнее было в пути; дорога хоть и гладка на глаз, а кто не знаком с оленьей ездой, тому худо — любая кочка, любая рытвина может выбить из нарты при вихревой езде, и улетишь, как пушинка; и нарты не догнать, а если, не дай бог, с последней нарты упадешь, не скоро найдут тебя, обмороженного.
У анадырских ворот Худяк ждал Атласова. Морозко обернулся. Он увидел, как Атласов рубанул рукой по воздуху, и подумал радостно: «Неистов… Быть удаче». Атласов и Худяк подались друг к другу, потискали в объятиях, потом Атласов хлопнул Худяка по плечу: ну, друг, молись за нас…
Перед тем, как усесться рядом с Еремкой, Атласов перекрестился, глядя на острожную церковь. Худяк обнажил голову.
— Надень, простынешь! — крикнул сердито Атласов. И Еремке: — Трогай!
Этой минуты казаки ждали с нетерпением. Нарты сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее удалялись от Анадыря; все будто хотели поскорее забыть домашнее тепло: неизвестность и пугала и манила.
Отец Яков, по натуре добрый и мягкий, загрустил: любил он Ефросинью, хотя бывал и злобен; а все оттого, что юкагир Аверька нашептывал, будто Атласов на Ефросинью глаз наметил. И верил, и не верил отец Яков. Он ждал в походе откровения.
Олени под гортанные крики юкагиров взбили снежную пыль. Запасные, почувствовав радость движения, хотели уйти вперед, но их сдерживала привязь, и они скоро подчинились бегу ездовых. Атласов не оглядывался: он знал, что долго будет стоять Худяк и смотреть им вслед, а потом, закрыв ворота, соберет хромоногую казацкую ватагу и скажет: «Хотите быть живу, давайте спать в один глаз…».
Не каждому дано узнать глухариную тайну: исчезает она вместе с птичьей жизнью. Но стоит запастись терпением и приглядеться повнимательнее к танцу глухаря, когда он токует, как увидишь: сидит на его спине маленький человечек. Только заметишь его, замри. И тогда тайна глухаря покорится тебе.
Маленький человечек, оказывается, не один. Вон, вон еще один спрятался в глухариных перьях. А вот — каков смельчак! — сел на голову глухаря и кому-то грозит… казацкою пикою. Тут, если вы и дальше будете терпеливыми, заприметите, что человечки похожи на казаков. Ни дать ни взять — настоящие казаки: и палаш на боку, и пика в руке, и тулуп овчинный, и шапка островерхая, и сапоги яловые. А лицо истовое, бородатое, с глазами горящими, колкими. Как устоишь перед таким взглядом?
Нет превыше желания схватить человечка. Не утерпишь, двинешь рукой — и все провалится, как сквозь землю. Потом долго протирать глаза будешь: да полно, были ли человечки, не померещилось ли, иль перебрал с вечера… И кому ни расскажешь, смеются. Видано ль подобное?
Лишь старики поддержат.
— То пихлачи, лесные человечки, гномы камчатские. А что на казаков походят… Так с казаков и пошла слава Камчатки.
С Володимера Атласова и его товарищей.
Видно, Атласов успел изучить Худяка. Тот и в самом деле, страшимый ответственностью, обежал Анадырский острог, задержался у караульного.
— Аверька в остроге?
— Где ж ему быть, как не в своей юрте, — отвечал караульный. — Пошто он тебе?
— Да не выпускай — и вся недолга. Зловредный он… Жди от него беды…
— Што ждать-то. Вели — и выпорем за милую душу… Атласов его в трезвость ума только батогами и приводил.
— Язык у Аверьки злобен. Запалит юкагирский бунт, чукочь подобьет.
Худяк заволновался.
— А может такое: женишка отца Якова снюхалась с Атласовым, а юкагиры отца Якова — пжек! И тогда понимай, как понимаешь, Атласов ли преподобного, юкагиры ли… Тундра молчалива.
— Заговор?
— Ты, мил человек, в остроге недавно. Послушай меня, старого. Было ли, не было ли что у Ефросиньи с Атласовым, никто ничего не знает, ибо не видели. А болтать всяк может: на чужой роток не накинешь платок. Ты все ж Ефросинью потряси чуток. Побей для острастки, слегка. — Караульный, прожженный службой казак, в кухлянке, малахае, но в сапогах и при старом тяжелом ружье, говорил уверенно, без опаски.
— А пожалуется? Не вывернемся, — засомневался Худяк. — Видано ль чужую женку колотить.
— Ты так подступись, чтоб не пожаловалась… А за острог особо не печалься, не сдадим.
Худяк еще долго раздумывал над словами караульного. К вечеру решился.
Ефросинья, накинув дверную щеколду, кутаясь в серый теплый пуховый платок, села на краю кровати, показавшейся ей холодной до мурашек. Она передернула плечами, сгоняя холод. Впервые она почувствовала, что одной не то что скучно, а боязно жить (когда была совсем молодой, Яков ее всегда под чьим-нибудь попечительством оставлял, а сейчас она сама готова кого хочешь оберечь, да некого; в остроге русских баб раз-два и обчелся, и все ее возраста, а остальные казацкие женки — все чукчанки). Захотелось под одеяло, да чтоб с головой, по-девичьи. Она торопливо сдернула платье и уже хотела задуть, лучину, как в дверь повелительно застучали.