«Вовсе я не ваш покровитель, — говорит Элиот. — Я такой же американец, как вы, который дал вам денег, чтобы вы нам рассказали правду, как она есть. А это совсем другое дело». — «Понимаю, понимаю… Так оно и должно быть. Этого я и хочу. Но просто я подумал — может быть, есть какая-то определенная тема, может, и вы хотели бы…» — «А вы сами выберите тему и смело возьмитесь за нее», — «Слушаюсь!» — И вдруг бедный Артур, сам не понимая, что он делает, вытянулся и отдал честь, хотя, по-моему, он никогда в жизни нигде не служил: ни в армии, ни во флоте. Отошел он от Элиота и опять стал приставать к нашим гостям, все выяснял, чем Элиот особенно интересуется. Потом опять подходит к Элиоту и говорит, что сам он когда-то бродил с фермы на ферму, собирал фрукты. И вот теперь он решил написать цикл поэм о том, до чего эти сборщики фруктов скверно живут.
И тут Элиот выпрямился во весь рост, глаза у него засверкали, он посмотрел на Артура сверху вниз и сказал громко, чтобы все гости слышали: «Сэр! Отдаете ли вы себе отчет, что Розуотеры являются не только основателями, но и главными пайщиками акционерного общества „Юнайтед фрут компани“?»
— Ничего подобного, — сказал сенатор.
— Ну конечно, — сказала Сильвия.
— Разве у Фонда Розуотера есть сейчас какие-нибудь акции в этой компании? — спросил сенатор Мак-Алистера.
— Да что-то около тысячи штук, — сказал Мак-Алистер.
— Совершенная ерунда.
— Конечно, — согласился Мак-Алистер.
— Бедный Артур покраснел как рак, куда-то поплелся, потом вернулся и очень робко спросил Элиота, кто его любимый поэт. «Имени его я не знаю, — сказал Элиот, — а жаль: потому что его стихи я запомнил наизусть, а я вообще стихов не запоминаю». — «А где вы их прочитали?» — «На стенке, мистер Ульм, на стене мужской уборной в пивном баре при гостинице „Лесная обитель“ между округами Розуотер и Браун, в штате Индиана».
— Очень странно, — сказал сенатор, — удивительно странно. Ведь гостиница «Лесная обитель» давным-давно сгорела, да, сгорела, должно быть, в году 1934, что ли. Странно, что Элиот ее помнил.
— А он там бывал? — спросил Мак-Алистер.
— Один раз, один-единственный, насколько я помню, — сказал сенатор. — Ужасная дыра, воровской притон. Мы бы никогда там не остановились, если бы у нас в машине не заглох мотор. Элиоту было лет десять — двенадцать. Наверное, он воспользовался уборной, наверное, прочел там что-то на стенке и навсегда запомнил.
Сенатор покачал головой:
— Странно, очень странно.
— А какие это были стихи? — спросил Мак-Алистер.
Сильвия заранее извинилась перед обоими стариками — стихи были не совсем приличные — и прочла то, что громко на весь зал, Элиот когда-то продекламировал несчастному Ульму:
— Бедный поэт заплакал и убежал, — продолжала Сильвия, — а я несколько месяцев подряд со страхом распечатывала все бандероли, боялась, что вдруг там окажется отрезанное ухо Артура Гарвея Ульма!
— Значит, ненавидит искусство, — сказал Мак-Алистер. Он тихонько посмеивался.
— Но ведь Элиот — сам поэт, — сказала Сильвия.
— Первый раз слышу, — сказал сенатор. — Никогда никаких его стихов не читал.
— А мне он часто писал стихи, — сказала Сильвия.
— Наверное, он больше всего любит писать на стенках общественных уборных. Я часто думал — да кто же это пишет? Теперь знаю кто: мой сын-поэт.
— А он действительно пишет на стенах в уборных? — спросил Мак-Алистер.
— Да, говорят, что пишет, — сказала Сильвия. — Но пишет он самые невинные вещи, ничего неприличного. Когда мы жили в Нью-Йорке, мне многие говорили, что Элиот постоянно пишет в уборных одну и ту же сентенцию.
— А вы помните, что именно?
— Да. «Если тебя разлюбят или забудут, держись стойко!»
— Насколько я понимаю, это — его собственное творчество.
А в это время Элиот пытался усыпить себя, читая рукопись романа, написанного именно тем самым Артуром Гарвеем Ульмом.
Роман назывался: «Мандрагоре дай дитя». Это была цитата из стихотворения Джона Донна. На титуле стояло посвящение: «Сострадательной моей Бирюзе — Элиоту Розуотеру». И под этим посвящением — снова цитата из Джона Донна:
К рукописи было приложено письмо, где Ульм сообщал, что книга выйдет в издательстве «Палиндромпресс» перед самым рождеством и вместе с книгой «Колыбель эротики» будет выставлена на соискание премии одного из самых крупных литературных клубов.
«Вы, наверное, забыли меня, Сострадательная Бирюза, — писал он дальше. — Тот Артур Гарвей Ульм, которого вы знали, заслуживает забвения. Какой он был трус, какой дурак, воображавший, что он — поэт. Как долго-долго он не мог понять до конца — сколько доброты, сколько благородства крылось в вашей жестокости! Как много вы умудрились рассказать мне о моих недостатках, о том, как мне от них избавиться, — и как мало слов вам для этого понадобилось! И вот теперь (четырнадцать лет спустя) перед вами восемьсот страниц моей прозы. Без вас они никогда не были бы созданы, — я вовсе не хочу сказать „без ваших денег“. Деньги — дерьмо, и об этом я тоже пытался рассказать в моей книге. Нет, я говорю о том, как вы настаивали, что надо рассказать правду о нашем больном, тяжело больном обществе, и что слова для такого рассказа можно найти даже на стенах общественных уборных».
Элиот совершенно забыл, кто такой Артур Гарвей Ульм, и тем труднее ему было вспомнить, какие наставления он давал этому человеку. Сам Ульм писал об этом настолько туманно, что догадаться было невозможно. Но Элиот был очень доволен, что дал кому-то полезный совет, и даже приятно удивился, читая декларацию Ульма:
«Пусть меня расстреляют, пусть повесят, но я выложил им всю правду. Пусть скрежещут зубами фарисеи, извращенцы с Мэдисон-авеню и всяческие ханжи — этот скрежет мне слаще музыки. С вашей вдохновенной помощью я выпустил из бутылки Джинна — всю правду о них, и теперь никогда, никогда не загнать эту правду в бутылку!»
Тут Элиот стал жадно листать рукопись: интересно, какую такую правду открыл Ульм, за что его захотят убить?
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Я выкручивал ей руку, пока она не разжала колени, вскрикнув то ли от боли, то ли от восторга (разве поймешь женщину?), когда мой Великий Мститель проник в свои владения…»
Элиот вдруг почувствовал неуместное возбуждение.
— Фу ты, пропасть! — сказал он своему продолжателю рода человеческого. — До чего у тебя все некстати!
— Да, был бы у вас ребенок! — повторил сенатор. Но вместе с глубоким сожалением в нем вдруг проснулось раскаяние: как жестоко, подумал он, говорить о нерожденном ребенке с той самой женщиной, которой не дано было произвести на свет это чудо-дитя.
— Прости старого дурака, Сильвия. Понимаю, что ты иногда благодаришь Создателя, что у вас нет детей.
Сильвия, выплакавшись как следует в ванной, теперь как-то неопределенно развела руками, словно пытаясь показать, что она, конечно, была бы рада ребенку, но и жалела бы его.
— Но благодарить Создателя, что его нет, я никогда не стану, — добавила она.
— Можно мне задать один сугубо личный вопрос?
— Жизнь все время задает нам такие вопросы.
— Как по-твоему, есть ли хоть малейшая надежда, что у Элиота еще могут быть дети?