— Ага, — сказал сенатор. Он ненавидел произведения Килгора Траута, и ему было стыдно за сына. — Наверное, он нашел универсальный состав, изничтожавший любой запах.
— О нет, — сказал Элиот. — Ведь герой был диктатором в своей стране. Он просто изничтожил все носы.
Элиот мылся с ног до головы в ужасающе тесной уборной и, весь дрожа, отфыркивался и откашливался, шлепая себя смоченными бумажными полотенцами.
Смотреть на эту непристойную и нелепую процедуру сенатор никак не мог. Он стал ходить по комнате. Двери в комнату не запирались, и сенатор потребовал, чтобы Элиот придвинул к ним полку с картотекой:
— Вдруг кто-нибудь войдет и увидит тебя голышом? — сказал он, на что Элиот ответил:
— Знаешь, отец, для здешних жителей я почти бесполое существо.
Раздумывая об этой неестественной бесполости и всяких других ненормальных проявлениях, огорченный сенатор машинально выдвинул верхний ящик картотеки. Там стояли три жестянки с пивом, валялись старые водительские права от 1948 года, выданные в штате Нью-Йорк, и незапечатанный и неотправленный конверт с парижским адресом Сильвии. В конверте лежали любовные стихи, которые Элиот написал для Сильвии два года назад.
Сенатор решил отбросить всякий стыд и прочесть стихи, надеясь найти там хоть что-нибудь в пользу Элиота. Но вот какие стихи он прочитал, и ему снова стал неудержимо стыдно:
Сенатор был глубоко шокирован упоминанием о «темном треугольнике волос». Он сам видел очень мало голых людей, раз пять-шесть в жизни, и для него всякое упоминание о растительности на теле было самым неприличным, самым нецензурным выражением на свете.
Элиот уже вышел из уборной, голый, волосатый, вытираясь чайным полотенцем. Полотенце было новое, нестираное, на нем виднелся ярлычок с ценой. Сенатор окаменел от жуткого ощущения, что на него со всех сторон с непреодолимой силой хлынула чудовищная грязь, невыразимая непристойность.
Элиот ничего не замечал. В полной невинности он продолжал вытираться чайным полотенцем, потом швырнул его в корзину для мусора. Зазвонил черный телефон.
— Фонд Розуотера. Чем могу вам помочь?
— Мистер Розуотер, — сказал женский голос. — Сейчас по радио передавали про вас.
— Да ну? — Элиот машинально стал почесывать низ живота. Ничего предосудительного в этом не было. Он просто подергивал курчавую прядку волос, выпрямлял ее и отпускал, вытягивал и снова отпускал.
— Говорили, будто кто-то собирается доказать, что вы сумасшедший.
— Не беспокойтесь, дорогая моя. Близок локоть, да не укусишь.
— Ох, мистер Розуотер, если вы уедете и не вернетесь, мы тут все без вас умрем.
— Даю вам честное благородное слово, что я сюда вернусь. Верите мне?
— А вдруг они вас не выпустят?
— Вы думаете, что я и на самом деле сумасшедший?
— Да как вам сказать…
— Говорите что угодно!
— Я все время думаю — а вдруг люди решат, что вы сумасшедший, раз вы столько заботитесь о таких людях, как мы.
— А вы где-нибудь встречали людей, которым больше нужна забота, дорогая моя?
— Нет, я отсюда никогда не выезжала.
— А стоило бы посмотреть. Вот я вернусь и устрою вам поездку в Нью-Йорк, ладно?
— Господи, да вы же больше никогда не вернетесь.
— Я дал вам честное слово.
— Знаю, знаю. Все равно мы нутром чуем, это в воздухе носится — не вернетесь вы сюда, и все.
Элиоту попалась одна чудная волосинка. Он ее тянул-тянул, а она все не кончалась. Оказалось, что в ней чуть ли не фут длины. Элиот недоверчиво посмотрел на свой волосок, взглянул на отца, явно гордясь таким феноменом. Сенатор побагровел.
— Мы уж тут придумывали, как бы вас проводить получше, мистер Розуотер, — продолжал женский голос. — Хотели устроить парад, с флагами, цветами, плакатами. Но ничего не выйдет. Очень мы все боимся.
— Чего?
— Не знаю, — сказала она и повесила трубку.
Элиот натянул новые спортивные шорты. Как только он их надел, его отец мрачно буркнул:
— Элиот!
— Сэр? — Элиот с удовольствием растянул большими пальцами эластичный поясок шортов. — Здорово она держит, эта штука. Я совсем забыл, как здорово чувствовать поддержку.
Сенатор взорвался.
— За что ты меня ненавидишь? — заорал он.
Элиот был совершенно ошеломлен:
— Ненавижу тебя, отец? Что ты! Да я вообще не знаю ненависти!
— Почему же ты каждым своим словом, каждым жестом стараешься оскорбить меня?
— Вовсе нет!
— Понятия не имею, какое зло я тебе причинил, за что ты со мной теперь расплачиваешься, хотя, по-моему, ты уже отплатил мне сторицей.
Элиот был в ужасе:
— Отец, прошу тебя…
— Замолчи! Ты только будешь оскорблять меня без конца, а я больше не вынесу!
— Бога ради, отец! Я всегда любил…
— Любил? — с горечью бросил сенатор. — Говоришь, ты меня любил? Да ты меня так любил, что разбил вдребезги все мои надежды, все мои идеалы. Скажешь, что ты и Сильвию любил, да?
Элиот заткнул уши.
Сенатор что-то кричал, брызгая слюной. И Элиот, не слыша слов, читал по губам страшную историю о том, как он загубил жизнь и разрушил здоровье женщины, чьей единственной виной была любовь к нему, Элиоту.
Сенатор вылетел из комнаты, грохнув дверью.
Элиот разжал уши и стал одеваться, как будто ничего особенного не произошло. Он сел, чтобы зашнуровать башмаки, Завязав шнурки, он выпрямился. И вдруг весь окаменел, помертвел.
Зазвонил черный телефон. Элиот не снял трубку.
13
Что-то живое все-таки оставалось в Элиоте и заставляло его следить за стрелкой часов. За десять минут до того, как его автобус должен был подойти к закусочной, он вдруг ожил, осторожно сдул пушинку с костюма и вышел из своей конторы. Воспоминание о ссоре с отцом ушло куда-то в глубь сознания. Он шел легко и беззаботно, как Чаплин в роли праздного гуляки.
Он наклонился, чтобы погладить собак, прибежавших поздороваться с ним. Новый костюм его стеснял, пиджак резал под мышками, брюки — в шагу, подкладка шуршала при каждом движении, как газетная бумага, напоминая ему, до чего он вырядился.
В закусочной шел разговор. Элиот прислушался, не заходя туда. Голосов он не узнавал, хотя там сидели его знакомые. Трое мужчин с горечью беседовали о денежных делах. Говорили они медленно, потому что мысли приходили к ним почти с такими же перерывами, как деньги.
— Что ж, — сказал один из них, помолчав. — Бедность, конечно, не порок…
Это была первая половина старой-престарой остроты — ее любил повторять известный во всей округе шутник Кин Хаббард.
— …Но большое свинство! — докончил за него другой.