— Еще как. Отыграюсь я на нем, отыграюсь. Всю правду-матку ему в глаза выскажу.
— Это твое дело. Пошли домой?
— А как же общая вечерняя поверка?
— Пошла она к черту! Панкратов пусть тренируется, а я лучше с Катюшей вечер проведу.
— Пошли. Только я в роту позвоню. Предупрежу старшину.
Доронин вместе с Чирковым вышли из канцелярии. Александр приказал дневальному вызвать старшину. Тот тут же появился из своей каптерки.
— Вызывали, товарищ старший лейтенант?
— Слушай, Акиф, где у нас сейчас Панкратов, не в курсе?
— По-моему, в штабе, мне он не докладывает.
— Он никому не докладывает, кроме Куделина. В общем, передай ему – пусть выводит вечером роту на общую поверку. Меня не будет.
— Что так?
— Не хочу!
— Складываешь крылья, командир?
— Правильнее будет сказать – обрезают их мне, Акиф.
— Слышал уже. Что дальше-то будет?
— А ничего. Служба будет для тебя. Ты мужик деловой, можно сказать, незаменимый. Служи, старшина.
— Завтра на подъеме будешь?
— Вряд ли.
— Ладно. Я приду. Плохо все это, Сань, очень даже плохо.
— Кто бы спорил, мой нерусский друг. Ну давай. Будут вызывать – посыльного зря не гоняй. Не приду.
— Понял.
— До завтра, Акиф!
— До завтра, – вздохнул старшина, понимая, что и в его жизни наступают изменения, и далеко не в лучшую сторону.
Куделин претворял намеченные планы в жизнь. Он отпустил Доронина в отпуск, одновременно назначив старшего лейтенанта Панкратова исполняющим обязанности командира роты. И в подразделении Доронина ненавязчиво установленный и тщательно поддерживаемый Александром порядок стал быстро меняться. Панкратов не считал нужным вникать во все проблемы жизни подразделения, перевалив свои обязанности на плечи взводных, а в большей степени на сержантов. Прапорщик Мамедов один еще как-то старался сохранить то, что было достигнуто ранее. Но постоянно натыкался на замечания и.о. ротного. Панкратов, уверенный, что Доронину уже не командовать ротой, устанавливал свои, выгодные только ему порядки. А выгодно ему было лишь внешнее благополучие, держащееся на диктате старослужащих. Он стоял на стороне таких, как Гольдин, считая, что они своими методами вполне в состоянии удержать роту в подчинении.
Атмосфера в подразделении изменилась. Теперь молодой солдат мог обратиться к командиру лишь по инстанции, часто через того самого сержанта, который и творил безобразия. И никаким другим путем. Панкратов резко обозначил грань между собой и остальными подчиненными. Из форм воспитательной работы практиковалась одна – еженедельные совещания с сержантским составом, где последние докладывали о том, что у них все в порядке, или называли нарушителей, с которыми следовало разобраться. В число первых нарушителей, естественно, попали Горшков с Ветровым. Друзья не хотели мириться с явным произволом старослужащих и как могли сопротивлялись.
Готовясь к заступлению в наряд, Костя с Николаем сидели в курилке, где последний, как всегда, изливал душу другу.
— Слышал я, Кость, Панкрат в канцелярии базарил, что не будет, мол, Доронин больше ротным.
— Может быть.
— Неужели Панкрата поставят?
— Да какая теперь разница?
— Это тебе никакой разницы, по весне чухнешь отсюда, а мне оставаться. А че, интересно, с Дорониным сделают? Может, вместо нашего чухана взводного определят? Это было бы хорошо.
— Коль, чего гадать на кофейной гуще? Здесь без нас все решают.
— Да я понимаю. Но, согласись, неплохо бы было, чтоб Доронин стал нашим взводным. Хоть сержантов немного прижал бы. А то, в натуре, полный беспредел устроили. Как что – наряд, будто других взысканий нет. У меня уже этих нарядов штук десять вне очереди. А если еще и по очереди, то точно месяц голимый с тумбочки не слазить. А столовая, караул? Шизануться можно. Гольдин знаешь что сказал? Сгною, говорит тебя, Горшков, на тумбочке.
— У меня то же самое, Колян, деды, как клещи, вцепились.
— Но я, Кость, молчать не буду. Я Гольдину так и сказал, уши тебе ночью обрежу, будешь как азиатская овчарка. В самый раз получится.
— И он это проглотил?
— Панкрату стуканул. Так-то тронуть он меня боится, знает, какой я в драке дурак, вот и решил Уставом да нарядами замордовать. А Панкрат меня еще с поезда помнит. Так и норовит поддеть. С ним я молчу. Только «есть», «виноват» и «так точно». А Гольдина предупредил – уволится, я его на вокзал лично провожу. Таким клоуном домой явится, что папа с мамой не узнают.
— Может, зря мы нарываемся, Коль?
— А че нам будет? Ты скоро сдернешь домой, и никакой Панкрат этому помешать не сможет. А я? В Чечню пошлют? А мне лично без разницы. Рядовому везде одинаково хорошо. Оттяну как-нибудь год, а потом положу на все, буду косить под дурачка. Че они со мной сделают? Да ничего! Посадить не посадят. Нет! Ну а все остальное – мелочь. А Доронина жалко.И что за беспредел? Ведь Доронин нормальный мужик, строгий, справедливый, роту держать может, что еще надо-то? Да сколько он в роте тусуется, ни один ротный в части столько в казарме своей не торчит. Че прицепились к нему?
— Это называется внутренней политикой командования.
— Я бы сказал, как это называется. А не политикой. Как крысы, в натуре, готовы друг друга рвать, лишь бы звезду лишнюю отхватить.
— Горшков! – от дверей казармы раздался голос Гольдина. – Ко мне!
— Че надо-то? – в ответ, не поднимаясь, спросил Колян, всем видом выказывая явное неуважение младшему командиру.
— Ты чего там, не понял?
— Ори громче – не слышу.
— Я поору тебе, а ну иди сюда!
— Ладно, Кость, пойду, а то к Панкрату побежит, фуцен драный. Иду! Че орать-то? Смотри, пасть порвешь. – Николай не спеша пошел к сержанту.
Костя остался один, сидя на скамейке, подшивал подворотничок. Он думал о будущем. Впереди несколько месяцев службы, а потом? Потом он уедет в отпуск и будет видеть свою любимую. Не так уж и плоха жизнь, если впереди долгие годы с любимым человеком.
Но не знал ни Костя, ни Николай, ни вся рота, командиром которой по штату все еще оставался старший лейтенант Доронин, что судьба готовит им свой черный подарок. И совсем скоро, когда побегут по улицам первые ручейки и солнце, все более набирая силу, растопит снежный покров, военнослужащим пятой роты предстоит испытать самое страшное, самое противоестественное – то, что называется ВОЙНОЙ. Что перечеркнет она многие жизни, а у оставшихся в живых навсегда оставит в душе тяжелый, кровавый камень. И будет он терзать душу всю остальную, искалеченную жизнь. Но это будет впереди, а пока Костя готовился в наряд, аккуратно подшивая к кителю белоснежный подворотничок.