Сам почтенный кардинал так сказал. Ну, каково? Христос и Сатана вместе, наполовину Спас, наполовину Антихрист, и все это в моем крике, моем писке – поди-ка переплюнь!
– Куда мне, – ответил я.
– Или взять другой случай, через много лет, того чокнутого американского киношника, что за белыми китами гонялся. В первый же раз, как мы на него наскочили, он зыркнул глазом в меня и.. подмигнул! Потом достает фунтовую бумажку, да не сестренке подал, а мою руку чесоточную взял, сунул деньги в ладонь, пожал, опять подмигнул и был таков.
Потом я видел его в газете, колет Белого Кита гарпунищем, будто псих какой. И сколько раз мы после с ним встречались, всегда я чувствовал, что он меня раскусил, но все равно я ни разу не мигнул ему в ответ. Играл немую роль. За это я получал свои фунты, а он гордился, что я не сдаюсь и виду не показываю, что знаю, что он все знает.
Из всех, кого я повидал, он один смотрел мне в глаза. Он да еще ты! Все остальные больно стеснительные выросли, не глядя подают.
Да, так все эти актеры-режиссеры из «Эбби-тиэтр», и кардиналы, и нищие, которые долбили мне, чтобы я не менялся, все таким оставался, и пользовались моим талантом, моей гениальной игрой в роли младенца – видать, все это на меня повлияло, голову мне вскружило.
А с другой стороны – звон в ушах от голодных криков и что ни день – толпа на улице, то кого-то на кладбище волокут, то безработные валом валят… Соображаешь? Коль тебя вечно дождь хлещет, и бури народные, и ты всего насмотрелся – как тут не согнуться, не съежиться, сам скажи!
Моришь ребенка голодом – не жди, что мужчина вырастет. Или нынче волшебники новые средства знают?
Так вот, наслушаешься про всякие бедствия, как я наслушался, – разве будет охота резвиться на воле, где порок да коварство кругом? Где все – природа чистая и люди нечистые – против тебя? Нет уж, дудки! Лучше оставаться во чреве, а коли меня от туда выдворили и обратно хода нет, стой под дождем и сжимайся в комок. Я претворил свое унижение в доблесть. И что ты думаешь? Я выиграл.
«Верно, малютка, – подумал я, – ты выиграл, это точно».
– Что ж, вот, пожалуй, и все, и сказочке конец, – заключил малец, восседающий на стуле в безлюдном баре.
Он посмотрел на меня впервые с начала своего повествования.
И женщина, которая была его сестрой, хотя казалась седовласой матерью, тоже, наконец, отважилась поднять глаза на меня.
– Постой, – спросил я, – а люди в Дублине знают об этом?
– Кое-кто. Кто знает, тот завидует. И ненавидит меня, поди, за то, что казни и испытания, какие бог на нас насылает, меня только краем задели.
– И полиция знает?
– А кто им скажет? – Наступила долгая тишина.
Дождь барабанил в окно.
Будто душа в чистилище, где-то стонала дверная петля, когда кто-то выходил и кто-то другой входил.
Тишина.
– Только не я, – сказал я.
– Слава богу…
По щекам сестры катились слезы.
Слезы катились по чумазому лицу диковинного ребенка.
Они не вытирали слез, не мешали им катиться. Когда слезы кончились, мы допили джин и посидели еще немного. Потом я сказал:
– «Ройял Иберниен» – лучший отель в городе, я в том смысле, что он лучший для нищих.
– Это верно, – подтвердили они.
– И вы только из-за меня избегали самого доходного места, боялись встретиться со мной?
– Да.
– Ночь только началась, – сказал я. – Около полуночи ожидается самолет с богачами из Шаннона.
Я встал.
– Если вы разрешите… Я охотно провожу вас туда, если вы не против.
– Список святых давно заполнен, – сказала женщина. – Но мы уж как-нибудь постараемся и вас туда втиснуть.
И я пошел обратно вместе с этой женщиной и ее малюткой, пошел под дождем обратно к отелю «Ройял Иберниен», и по пути мы говорили о толпе, которая прибывает с аэродрома, озабоченная тем, чтобы не остаться без стопочки и без номера в этот поздний час – лучший час для сбора подаяния, этот час никак нельзя пропускать, даже в самый холодный дождь.
Я нес младенца часть пути, чтобы женщина могла отдохнуть, а когда мы завидели отель, я вернул ей его и спросил:
– А что, неужели за все время это в первый раз?
– Что нас раскусил турист? – сказал ребенок. – Это точно, впервые. У тебя глаза, что у выдры.
– Я писатель.
– Господи! – воскликнул он. – Как я сразу не смекнул! Уж не задумал ли ты…
– Нет, нет, – заверил я. – Ни слова не напишу об этом, ни слова о тебе ближайшие пятнадцать лет, по меньшей мере.
– Значит, молчок?
– Молчок.
До подъезда отеля осталось метров сто.
– Все дальше и я молчок – сказал младенец, лежа на руках у своей старой сестры и жестикулируя маленькими кулачками, свеженький как огурчик, омытый в джине, глазастый, вихрастый, обернутый в грязное тряпье. – Такое правило у нас с Молли никаких разговоров на работе. Держи пять.
Я взял его пальцы, словно щупальца актинии.
– Господь тебя благослови,– сказал он.
– Да сохранит вас бог, – отозвался я.
– Ничего, – сказал ребенок, – еще годик, и у нас наберется на билеты до Нью– Йорка.
– Уж это точно, – подтвердила она.
– И не надо больше клянчить милостыню, и не надо быть замызганным младенцем, голосить под дождем по ночам, а стану работать как человек, и никого стыдиться не надо – понял, усек, уразумел?
– Уразумел. – Я пожал его руку.
– Ну, ступай.
Я быстро подошел к отелю, где уже тормозили такси с аэродрома.
И я услышал, как женщина прошлепала мимо меня, увидел, как она поднимает руки и протягивает вперед святого младенца.
– Если у вас есть хоть капля жалости! – кричала она. – Проявите сострадание!
И было слышно, как звенят монеты в миске, слышно, как хнычет промокший ребенок, слышно, как подходят еще и еще машины как женщина кричит «сострадание», и «спасибо» и «милосердие» и «бог вас благословит» и «слава тебе, господи», и я вытирал собственные слезы, и мне казалось, что я сам ростом не больше полуметра, но я все же одолел высокие ступени, и добрел до своего номера, и забрался на кровать. Холодные капли всю ночь хлестали дребезжащее стекло и, когда я проснулся на рассвете, улица была пуста, только дождь упорно топтал мостовую.