Синий цвет созвучен также Солнцу, Огненной Лисе — глядите, как на краю морском, от нас далеком, она свой круглый приподнимает лоб и тут же, бросив алый взгляд на землю, встает по плечи из воды, затем карабкается вверх, хвостом махая, ползет в просветах меж туманных глыб, наваленных вчерашним штормом и ненастьем. (Вчера весь день, боясь спугнуть добычу, лисица пряталась за пеленой белесой мги и дыма; лишь изредка мелькал ее пушистый мех сквозь обычные рваные прорехи.) И вот сегодня тучи унеслись, усталый океан улегся спать — ногами к берегу и головою к горизонту, и ледяные пятки океанские покрыты трещинами и снежным прахом.
Частичка солнца — рыжая лиса бежит голодная по белу снегу, спугнула понапрасну куропаток и думает теперь: два раза за день такого случая не выпадает, нет, придется, видно, сегодня поголодать… Бежит, струится по снегу, и рыжий мех ее сверкает и горит и так созвучен холоду небес и белизне снегов.
И в это зимнее мгновение все завершено Великим Колористом — цвета приведены к созвучной гамме, контрасты тона выверены точным чувством меры, и даже радость белых куропаток, которых не удалось поймать лисе, сопряжена в гармонии единой с голодной злобой и печалью зверя.
Вот тихое кладбище на плавном склоне сопки: кресты и плиты памятников покрыты белопенным, пышным снегом, могильные холмы похожи на тучных сивучей, которые вползли сюда из моря. Безмолвие, печаль, спокойный рокот волн.
Лиса сбежала с сопки по тугому насту, скользя на животе, как на салазках, там, где было очень круто, и вскоре оказалась у могил и побежала по выбоинам спутанных тропинок, среди оград, покрытых шершавым мхом инея. Она пришла на тихое людское городище смерти, чтобы собрать случайную добычу — те приношенья добрых родственников, что остаются на могилах: конфеты, яблоки, печенье, яйца, рисовая каша сладкая — кутья… Лиса заранее, еще до снега, прорыла под оградами иных, особо посещаемых могил едва заметные ходы, чтобы только как-нибудь протиснуться, больших подкопов хитрая не делала, отлично зная, что ревностные родственники мертвых тотчас же их заделают… Проклятые вороны, воробьи и чайки очень часто лишали рыжую обеда, она дралась с воровками, свирепо разгоняла их, но когти и клыки ее бессильны были против быстрых крыльев. На этот раз лиса отправилась к окраине погоста, туда, где похоронен был недавно парень из поселка, разбившийся на собственной машине, которую купили старики любимцу — единственному сыну… Он ехал через мост не очень быстро, курил, окутывая волокнистым дымом румяные, еще так мало бритые тугие щеки, о чем-то думал, впереди внезапно появился мальчик с ранцем за спиною, опаздывающий в школу первоклассник. В смятении думая о том, что скажет он учительнице, школьник плакал на ходу от безысходности такого горя, шмыгал носом и, спотыкаясь, брел через мост, не чуя под собой дороги. Машина на волосок промчалась мимо, свернув направо, и, не сбавляя хода, пробила деревянные перила, повисла в воздухе и рухнула с пятиметровой высоты на занесенный снегом лед… В тот краткий миг, когда, повиснув в воздухе, окруженная взлетевшим снегом, щепками, обломками разрушенных перил, машина стала невесомой, легче пуха, свободной до невероятности парения во сне, водитель привскочил, пытаясь прочь отпрянуть, прочь, назад от края бездны, ударился жестоко головою о верх машины, как о днище бочки, куда его насильно заточили безжалостные слуги жестокого царя, который… Конец сей сказки был досказан тяжким грохотом и треском ломающегося льда, трехдневным воем непогоды, когда могильный ров, пробитый сквозь печаль и снег скорбящими друзьями, доверху занесен был новым наметенным снегом… Его друзья, все эти поселковые лихие парни, опасные и строгие, как рыцари, в делах невнятных чести, никак не в силах были вдруг постичь, что Юрка Путрин… что самый смелый, независимый из них, удачливый во всех делах и самый верный братству… его любила Жанка, он ее любил, она же, сука, на похороны даже не пришла… Они ходили к Юрке ежедневно, по двое-трое, пили водку на снегу, закусывая сыром плавленым и мерзлым хлебом, с недоумением взирая на высокий холм из траурных венков, бумажных, целлофановых цветов, измятых черных лент и неумело плакали, стыдясь друг друга…
Теперь лиса, довольная удачей, рыча, косясь на подлетевшую ворону, бесстыдно чавкала остатками закуски, лежавшими на лоскуте газеты, присыпанной недавним мелким снегом (и оттого ворона с воздуха не видела добычи, прозевала; теперь с напрасной злобой сидела рядом на ограде, раскрыв блестящий, как железный штырь, огромный клюв), лиса поддела край газеты лапой и перевернула, смотря, не завалилось ли чего-нибудь под смятую бумагу. Еды, увы, не оказалось там. Ворона улетела.
Лиса ушла, прочь побрела от вздыбленной могилы, сооруженной на скорую лишь руку и неуютной в своем нелепом пестром хламе траурных венков, цветов из восковой бумаги, — был скучен для лисы бумажный шелестящий дом, шалаш, времянка, поспешное пристанище юнца у края вечности, куда влетел он неожиданно, бездумно, впопыхах… Далекая, далекая от этих скорбных помыслов, лиса приблизилась к другой могиле, богато убранной гранитом черным, с оградой, позлащенной бронзой. Из снега торчали кованые копья, и меж ними виден был лишь белый пухлый несъедобный снег.
И вот она — та неожиданная встреча, которая случается по прихоти искусства, но в мире несвершающихся судеб и надежд людских такого не бывает… (Не встретит больше Юрка Путрин Жанку, и девушка об этом знала и потому напрасно не надеялась и не искала холодящих кровь свиданий на заснеженном погосте, на белой сопке у окияна-моря.) А рыжая лиса опять в тоске голодной, лишь раздраженная кусочком скудным сыра, нырнула в старую нору, подснежный ход, в подкоп, известный только ей, и оказалась за оградой неухоженной могилы с плоским камнем, где, сколько помнила лиса, еды или объедков, даже запаха съестного не бывало; лишь горечь жухлых трав весною, да летом слабый дух цветов несеяных, да зимний запах снега овеивали тихую могилу; здесь днем лиса порою отдыхала, скрываясь в маленькой берлоге под сугробом, здесь прятала добычу, когда в иные времена, под праздники и в дни поминовения мертвых, на кладбище бывало много пищи… Вдруг с ужасом увидела лиса перед собою огромного сидящего в снегу по пояс человека.
Он был в роскошной шубе с длинным, в блестящих искрах, мехом, небрежно, широко распластанной по снегу; сидел он неподвижно, с заиндевелой, белой головой, словно мертвец, морозом превращенный в ледяную глыбу, настолько тихо, потаенно, что лиса заметила его, лишь выйдя из норы и пробежав внутри ограды половину круга (обычно делала она обходной круг на всякий случай, как будто исполняя ритуал врожденной осторожности)… Он сидел, прижавшись в угол ограждения спиною, совсем вблизи от лаза зверя, и поверни лиса, бесшумно проскочив к могиле, направо от себя, не влево, как тотчас бы уткнулась носом прямо в шубу…
Она отпрянула назад, в прыжке слепом наткнулась на ограду, что тихо загудела от удара; она перенеслась, как брошенный над снегом факел, в другую сторону, и вновь раздался в тишине тот звон ограды, странный, печальный, — глухой аккорд железных струн, как будто бы исторгнутый не ужасом и огненным метанием лисицы, а благородным, точным, рассчитанным желаньем музыканта… Лиса не смела подойти к спасительному лазу, предвидя, что человек, сверкающий бесчисленными звездами своей ужасной шубы — огнями смерти на ворсинках меха, — успеет протянуть стремительную руку, ухватит за хвост ее, когда она посмеет, поползет, полезет, задыхаясь, взрывая снег когтями, сквозь узкий лаз…
В глазах ее мелькнули куропатки, такие белые, белейшие на чистом, голубом, прозрачном небе; в душе возникло вдруг отчаяние, такое же бездонное и черное, как те провалы в небе, где даже нет привычных звезд; отчаяние живого существа по поводу того, что оно здесь зачем-то, почему-то, а не там, где счастье, вседоступность, всемогущество, свобода, сверкание белого на голубом, тугие звуки крыльев, которые уносят тебя вдаль, за склон отлогий неба, в его блистающий зенит — туда, где, может быть, нет голода, и страха, и одиночества, и также, может быть, нет смерти, чье смрадное дыхание столь невыносимо… Лиса, мечась и стукаясь лбом о решетку — не странно ли? — с тоской пронзительной, завистливой, прощальной вспоминала куропаток, что с треском, хлопаньем и вихревым смятеньем крыл взлетели утром из-под снега, оставив под собой в сугробе голубые ямки, наполненные вкусным паром своих тел и свежим ароматом снежной пыли. И хищнице хотелось в этот миг чудесным образом постичь преображение — стать частью стаи, клочком летящей белизны ее, стать птицей, питающейся почками, зерном, орехами, несущей яйца и любимой небом, синевою, прозрачным воздухом… любимой белыми снегами, лесом… Белой птицей… Одной из жертв своих, которая, бывало, предсмертно билась, трепеща в ее зубах, и орошала пьяной кровью язык, и губы, и клыки ликующей лисицы.