Я пила воду, сидя в кухне. В окне смутно маячил маленький садик — плиты патио, бордюры, яркая рама с вьющимися растениями. Там была настоящая помойка, свалка строительных отходов, судя по мусору, который мы выгребли оттуда в выходные после ее вселения. Тогда тоже стояло лето, правда, и вполовину не такое знойное. Денег нанять помощников у нее не было, и она созвала друзей — велела тащить все: и пиво, и съестное, и всякие там мотыги-лопаты. Мы выгребли два полных чана мусора. Лили в это время висела в гамаке, привязанном к бельевой веревке и кусту бузины у задней двери, и, как только она начинала плакать, тот, кто проходил мимо, останавливался и качал ее. Обедали мы стоя, поедая всухомятку хлеб с сыром и салями. Пол сказал, что это похоже на кадры дурной итальянской кинокартины: пот льется, солнце печет, а ты возделываешь землю и рад-радешенек. Такие дни запоминаются как ключевые вехи в истории поколения.
Где все эти люди сейчас? Преуспевают, наверное, так что могут позволить себе садовников. Мне они были симпатичны, хотя дружила с ними больше она, чем я. Видятся ли они теперь? Обмениваются ли поздравительными открытками на Рождество? Она о них ничего не рассказывает, по крайней мере насколько я помню. Впрочем, теперь она вообще мало о ком говорит, за исключением, разумеется, Лили, а также Пола, а в последнее время и Майкла. Наверно, если б мне понадобился кто-нибудь из них, я смогла бы найти в телефонной книге их номера. Интересно, в каком возрасте начинаешь искать в телефонной книге не столько друзей, сколько знакомых?
Я начинаю чувствовать действие водки — первые красноречивые признаки накатывающей слезливости — как червяк на дне бутылки с мексиканской настойкой. В Амстердаме сейчас почти три часа ночи, там я давно бы уж вырубилась. Сумрак ночи. Выключив свет, я поднялась наверх.
Комната Анны выглядела пугающе прибранной — кровать застелена, покрывало не смято. Чистота выглядела даже преднамеренной — так оставляют комнату, когда, пакуя вещи, знают, что вернутся не скоро. Потом я вспомнила, что в отсутствие Анны здесь убиралась Патриция — пропылесосила пол, развесила по местам брошенную одежду, словом, уничтожила самые явные следы беспорядка, которым обычно окружала себя Анна. Дабы подтвердить свою догадку, я открыла шкаф. На меня вывалился целый ворох одежды, отчетливо пахнущий Анной — слабый запах ее духов мешался с запахом ее тела. Индивидуальный запах, здесь он был настолько явствен, что казалось, оглянись я, и увижу Анну. Но за спиной у меня Анны не было.
Я прошла в соседнюю комнату — пресловутую «гостевую», как именовалась эта комната на жаргоне квартирных риэлторов: Анна устроила там кабинетик, теснота которого еще увеличивалась обилием мебели. В нем были письменный стол, шкаф с картотекой, компьютерный столик и всюду бумаги и горы книг. Даже Патриция не могла да и не хотела пробираться в эти джунгли.
Я села за стол, зажгла лампу. Если и возможно в кабинете что-то отыскать, то, несомненно, это здесь. Я откинулась на спинку кресла. На доске с мятными записками, висевшей над столом, на уровне глаз были прикноплены фотографии. Я увидела фото Лили на игровой площадке — руки вскинуты над головой; кадр запечатлел девочку в момент безудержного восторга перед тем, как ей съехать с горки. Рядом висела моя фотография, где я выглядела моложе и серьезнее, и на руках у меня был ребенок, наш единственный ребенок; а вот Пол и подросшая Лили, сидят друг напротив друга в какой-то американской едальне, лица сняты в профиль, рты у обоих разинуты, зубы вгрызаются в два гигантских гамбургера. Это год назад во время бесплатного путешествия, когда Анна по заданию газеты летала в Монтану и Пол встретился там с ними по дороге из Лос-Анджелеса, и втроем они провели неделю в Скалистых горах. На последней фотографии все трое сидели на капоте автомобиля, улыбаясь во весь рот и глядя в объектив фотоаппарата, щелкнувшего их замедленным кадром на фоне пустыни, — счастливое семейство на отдыхе любуется видами, наращивает дорожные мили, ночует в мотелях, где они втроем спят в одной постели, уютно прижавшись друг к другу, как лепестки в цветочном бутоне. Чем не счастливая семья? Ах, отсутствие секса, так как мужчина — голубой? Но почему бы и нет? Разве рука, качающая детскую колыбель, непременно должна быть связана с пенисом, это дитя породившим? В качестве суррогатного отца Пол превосходит многих натуральных отцов. А сколько пар вообще и думать забыли о сексе!
И как подтверждение этой мысли в углу доски заметила выцветший снимок, засунутый за рамку: Эльсбет и Джордж в своем саду в Йоркшире в преддверии холодов. Лет им на этой фотографии никак не больше шестидесяти пяти, но костлявый из «Седьмой печати» уже поджидает их, притаившись за кустами. К этому времени Эльсбет уже полностью сроднилась с Джорджем и наслаждалась тем, что могла угадывать его мысли и заканчивать за него фразы. Они притерлись друг к другу так плотно, что даже капле воздуха не удалось бы просочиться между этими сросшимися телами. Возможно, некоторых бы это умилило, мне же это видится кошмаром. Но, думаю, я получила право и имею резоны не верить в счастливую семейную жизнь. Умер он год спустя. Как мне представляется, для него это был единственный способ оторваться от нее. Однако она все-таки свое взяла, еще через год сама последовав за ним. Продержись она еще чуть подольше — и дожила бы до внучки, хотя в то же время я подозревала, что отсутствие в поле зрения мужчины, которого определенно можно было бы назвать отцом ее внучки, так или иначе убило бы ее. Позже Анна стала считать, что именно с потерей обоих родителей она задумалась о ребенке. Возможно, так оно и было, хотя мне всегда казалось, что ключевую роль тут сыграл Кристофер вкупе с кознями дьявола.
Помню день, когда она мне призналась.
Было субботнее утро, и я на кухне варила первую свою чашку кофе. Исполнилось десять месяцев, как я перебралась в Амстердам. Я успела обзавестись верным каналом получения травки и надежным велосипедным замком. Стены моей квартиры украсились картинами, и мне начало казаться, что город открывает мне возможности не только новой работы, но и новой жизни. Что все-таки не означало что я была готова ко всему на свете. Поэтому, когда она мне впервые сказала об этом, я даже не сразу поняла ее. Наверно, слышим мы лишь то, что хотим услышать. И не слышим противоположного.
— Ты еще на проводе, Эстелла?
— Ага. На проводе. Когда ты это выяснила?
— Я сделала тест. — Она помолчала. — Да, по-моему, я и без него уже знала.
— Почему же ты мне ничего не сказала?
— Наверное, не знала, как это сделать.
От тона, которым это было произнесено, у меня пересохло во рту. Я, конечно, догадывалась, кто отец ребенка. Почему она и не знала, как мне это сказать. Должно быть, так.
— Что случилось? Что, Кристофер вспомнил, что оставил у тебя парочку кассет, и вернулся их забрать?
— Вовсе нет. Он улетает за границу. А это его прощальный подарок, вот и все.
Сколько уж было этих прощаний, подумала я, ю прикусила язык. К тому времени я уже так привыкла не любить этого человека, что даже не отдавала себе отчета в причинах своей нелюбви — из-за того ли я не люблю его, что он подонок, или из-за того, сколько горя принес Анне. Каждый раз, когда она порывала с ним, я ликовала. Последний разрыв произошел примерно за полгода до признания был и столь мучительным и драматичным, что я и впрямь начала верить, что теперь уж все кончено, и кончено бесповоротно.
— И что же ты собираешься делать? — наконец выговорила я, и наступившая пауза была такой долгой, что, помню, я успела всыпать ложечкой сахар в чашку и размешать его.
Еще я услышала, как она набрала в легкие воздух перед тем, как ответить.
— Я собираюсь оставить ребенка, Стелла. — Она запнулась. — И не из-за него. Я хочу ребенка.
Три слова. Всего три. Я хочу ребенка. Анне должно исполниться тридцать три года. Я знаю ее с девятнадцати лет, и за все эти годы ни разу не уловила ни намека на тиканье биологических часов. В тишине, воцарившейся на другом конце провода, я отчетливо услышала тогда это тиканье.