— Ну-ка, нарисуй мой портрет, — вне себя от восторга сказал один из представителей секции.
— С удовольствием.
Гофман вытащил из печки головешку, слегка притушил ее сверкающий краешек и на стене, побеленной известью, нарисовал одну из самых уродливых физиономий, когда-либо бесчестивших столицу цивилизованного мира.
Медвежья шапка с лисьим хвостом, слюнявый рот, густые бакенбарды, короткая трубка, скошенный подбородок — все это было схвачено и изображено так смешно и метко, но в то же время так беззлобно, что все караульное помещение начало просить молодого человека, чтобы он не отказал в любезности и понаделал портреты всех.
Гофман охотно согласился и набросал на стене целую серию патриотов, столь же ему удавшихся, сколь удались Рембрандту горожане в его «Ночном дозоре», с тою лишь разницей, что гофмановские патриоты, само собой разумеется, не отличались благородством рембрандтовских горожан.
Патриоты, пришедшие в хорошее настроение, задавать каверзные вопросы больше не стали: немцу было присвоено парижское подданство, ему предложили почетную кружку пива, а он, будучи юношей благомыслящим, предложил своим хозяевам бургундского, которое эти господа приняли от всего сердца.
Но тут один человек из секции, похитрее остальных, охватил свой тупой нос согнутым указательным пальцем и, подмигнув Гофману левым глазом, сказал:
— Признайся нам кое в чем, гражданин немец.
— В чем, друг мой?
— Признайся нам, какова цель твоей поездки.
— Я уже сказал тебе: политика и живопись.
— Нет, нет, другая.
— Уверяю тебя, гражданин…
— Ты прекрасно понимаешь, что мы тебя ни в чем не обвиняем; ты пришелся нам по душе, и мы тебя в обиду не дадим; но вот два члена Клуба кордельеров, вот двое из Клуба якобинцев, я от Братьев и Друзей — вот и выбирай из нас тот клуб, которому ты выразишь свое почтение.
— Какое почтение? — с удивлением спросил Гофман.
— Э, да не вертись ты, здорово получится, когда ты начнешь щеголять во всех клубах разом.
— Право, гражданин, ты заставляешь меня краснеть; объясни мне, в чем дело.
— Смотри сюда и суди сам, хороший ли я отгадчик, — сказал патриот.
И, открыв паспорт Гофмана, он ткнул своим толстым пальцем в страницу, на которой под пометкой «Страсбур» было написано нижеследующее:
«Гофман, путешественник, прибывший из Мангейма, взял в Страсбург ящик с ярлыком О.В.»
— Это верно, — сказал Гофман.
— Ну, а что в этом ящике?
— Я уже объяснял это на страсбурской таможне.
— А ну, граждане, посмотрим, что этот маленький хитрюга привез нам… Помните посылку патриотов из Осера?
— Да, — сказал один из представителей секции, — они прислали нам ящик сала.
— Зачем?
— Чтобы смазывать гильотину! — закричал хор радостных голосов.
— Ну и что же? — слегка побледнев, спросил Гофман. — Какое отношение может иметь мой ящик к посылке патриотов из Осера?
— Читай, — отвечал парижанин, протягивая ему его паспорт, — читай, молодой человек: «Путешествует по делам политики и искусства». Так тут написано!
— О, Республика! — прошептал Гофман.
— Ну, признавайся, юный друг свободы, — сказал ему его покровитель.
— В таком случае мне пришлось бы похвастаться мыслью, которая принадлежала не мне, — отвечал Гофман, — А я не люблю тех, кто пользуется незаслуженной славой. Нет: в сундуке, который я взял в Страсбург и который мне доставят гужом, находятся только скрипка, ящик с красками и несколько свернутых холстов.
Эти слова Гофмана сильно поубавили то уважение, которое иные люди из секции начали было питать к нему. Ему вернули бумаги, его вину отдали должное, но больше никто уже не смотрел на него как на освободителя порабощенных народов.
Один из патриотов даже заметил:
— Он похож на Сен-Жюста, да вот только Сен-Жюст мне больше по вкусу. Гофман, вновь погрузившийся в задумчивость, подогретую теплом печки, табаком и бургундским, некоторое время молчал. Внезапно он поднял голову и спросил:
— Так у вас много людей отправляют на гильотину?
— Немало, немало; после бриссотинцев, правда, их стало поменьше, но еще достаточно.
— Не знаете ли, друзья, где мне найти хорошее пристанище?
— Да где хочешь.
— Но я хочу, чтобы мне все было видно.
— А, ну тогда найди себе квартиру где-нибудь в стороне Цветочной набережной.
— Хорошо.
— А ты хоть знаешь, где эта самая Цветочная набережная?
— Нет, но мне нравится слово «цветочная». Итак, будем считать, что я поселился на Цветочной набережной. Как туда пройти?
— Иди, никуда не сворачивая, по улице Анфер, и ты уже на набережной.
— Набережная — это, значит, у самой воды? — спросил Гофман.
— Вот-вот.
— А вода — это Сена?
— Она самая.
— Значит, Цветочная набережная тянется вдоль Сены?
— Ты знаешь Париж лучше, чем я, гражданин немец.
— Спасибо. Прощайте. Я могу идти?
— Тебе осталось соблюсти только одну маленькую формальность.
— Какую?
— Ты пойдешь к комиссару полиции и попросишь, чтобы он выдал тебе разрешение на пребывание в Париже.
— Прекрасно. Прощайте.
— Подожди, это еще не все. С этим разрешением комиссара ты пойдешь в полицию.
— Ах, вот оно что!
— И дашь свой адрес.
— Ладно. И все?
— Нет, ты представишься своей секции.
— Зачем?
— Ты должен доказать, что у тебя есть средства к существованию.
— Все это я сделаю, но на том и конец?
— Нет еще; надо будет принести патриотические дары.
— С удовольствием.
— А также клятву в ненависти к тиранам — как французским, так и иностранным.
— От всего сердца. Спасибо за ценные разъяснения.
— Да еще не забудь разборчиво написать свое имя и фамилию на своей карточке на двери.
— Так и будет сделано.
— Ступай, гражданин, ты нам мешаешь. Бутылки были уже опорожнены.
— Прощайте, граждане, большое спасибо за любезность.
И Гофман отправился в дорогу, не расставаясь с трубкой, которую он курил усерднее, чем когда бы то ни было.
Вот так он въехал в столицу республиканской Франции.
Очаровательные слова «Цветочная набережная» пленили его. Гофман уже рисовал в своем воображении маленькую комнатку и балкон, выходящий на эту чудесную Цветочную набережную.
Он забыл о том, что стоит декабрь и дует северный ветер, он забыл про снег и про временную смерть всей природы. Цветы распускались в его воображении за клубами дыма, который он пускал изо рта, и никакие клоаки предместья уже не могли помешать ему видеть жасмин и розы.
Когда пробило девять, он вышел на Цветочную набережную, совершенно темную и пустынную — такими бывают северные набережные зимой. И, однако, в тот вечер это одиночество казалось более мрачным и более ощутимым, чем где-либо.
Гофман был слишком голоден, и ему было слишком холодно, чтобы дорогой философствовать; но на набережной никаких гостиниц не было.
Подняв глаза, он наконец заметил на углу набережной и Бочарной улицы большой красный фонарь, за стеклами которого дрожал сальный огарок.
Этот уличный фонарь висел и качался на конце железного кронштейна, в то мятежное время вполне пригодного для того, чтобы повесить на нем какого-нибудь политического врага.
Но Гофман видел только нижеследующие слова, выведенные зелеными буквами на красном стекле:
«Гостиница для приезжающих. — Меблированные комнаты и номера».
Он быстро постучал; дверь отворилась, и путешественник ощупью вошел в дом. Грубый голос крикнул:
— Закройте за собой дверь!
А лай большого пса, казалось, предостерегал:
— Береги ноги!
Договорившись о цене с довольно приветливой хозяйкой и выбрав себе комнату, Гофман оказался обладателем пятнадцати футов в длину и восьми в ширину, образовывавших одновременно и спальню и кабинет и стоивших ему тридцать су в день: он должен был уплачивать их каждое утро, как только встанет с постели.
Гофман был так счастлив, что уплатил за две недели вперед из страха, как бы кто-нибудь не стал оспаривать его права на это драгоценное обиталище.