Лекарь смотрел на эту женщину во все глаза, и его душа — а душа, возможно, была даже у него, — казалось, вся была в полете молодой женщины. Заметно было, что, когда она танцевала, он не дышал.
Тут Гофман обратил внимание на нечто необыкновенное: куда бы ни двигалась Арсена — вправо или же влево, вперед или назад, — глаза ее не отрывались от глаз доктора, и между их взглядами установилась видимая связь. Более того: Гофман явственно различал, как лучи, бросаемые застежкой бархатки Арсены, и лучи, бросаемые черепом на табакерке доктора, встречаются на полдороге по прямой линии, соприкасаются друг с другом, сверкают, сияют, мечут целые снопы белых, красных, золотых искр.
— Будьте любезны, одолжите мне ваш лорнет, сударь, — сказал Гофман, тяжело дыша и не поворачивая головы, ибо он был не в состоянии оторвать взгляд от Арсены.
Доктор протянул руку Гофману, не сделав даже еле заметного движения головой, так что их руки, прежде чем встретиться, несколько мгновений искали друг друга в пустоте.
Гофман схватил лорнет и неотрывно стал смотреть в него.
— Странно! — прошептал он.
— Что странно? — спросил доктор.
— Ничего, ничего, — отвечал Гофман, которому хотелось все свое внимание отдать тому, что он видел, а то, что он видел, действительно было странно.
Лорнет так сильно приближал предметы к глазам, что раза три Гофман протягивал руку, надеясь поймать Арсену: теперь ему казалось, что она не в обрамляющем ее зеркале сцены, а между стеклами лорнета. Наш немец не упускал ни одной черты прелестной танцовщицы, и ее взоры, горевшие даже издали, теперь охватили его голову огненным кольцом и заставляли клокотать кровь в его висках.
Сердце молодого человека неистово колотилось в груди.
— Кто эта женщина? — спросил он слабым голосом, не шевелясь и не отнимая от глаз лорнета.
— Я уже сказал вам, что это Арсена, — ответил доктор, на лице которого, казалось, жили только губы: его неподвижный взгляд не отрывался от танцовщицы.
— У этой женщины, уж верно, есть любовник?
— Да.
— И она его любит?
— Говорят, что любит.
— А он богат?
— Очень богат.
— Кто он?
— Посмотрите налево, в нижнюю литерную ложу.
— Я не могу повернуть голову.
— Сделайте над собой усилие.
Гофман сделал усилие, которое причинило ему такую боль, что у него вырвался крик, словно его шейные позвонки были сделаны из мрамора и теперь сломались.
Он взглянул на указанную ему литерную ложу.
Там находился только один зритель, но он, устроившийся на обитой бархатом балюстраде и похожий на сидящего на задних лапах льва, казалось, заполнял собой всю ложу.
Это был человек лет тридцати двух-тридцати трех, с лицом, изборожденным страстями; можно было подумать, что не оспа, а извержение вулкана провело на его сплошь изрытых щеках эти глубокие, скрещивающиеся ложбины; глаза его, вероятно, были маленькими, но их широко раскрыла какая-то душевная боль; порою они были потухшими и пустыми, как угасший кратер, порою извергали пламя, как пылающий кратер. Когда он аплодировал, он не хлопал в ладоши, а стучал по балюстраде, и тогда казалось, что при каждом его ударе содрогается весь зал.
— А! — произнес Гофман. — Это тот человек, который сидит вон там?
— Да, да, это тот человек, — отвечал маленький черный человечек, — да, это тот человек, и к тому же это гордый человек.
— Как его зовут?
— А вы его не знаете?
— Да нет же, я только вчера сюда приехал.
— Ну так это Дантон.
— Дантон! — вздрогнув, произнес Гофман. — О-о! И он — любовник Арсены?
— Да, он любовник Арсены.
— И он, конечно, любит ее?
— До безумия. Он ужасный ревнивец.
Но как ни интересно было Гофману увидеть Дантона, он уже перевел взгляд на Арсену: в безмолвном танце ее было нечто фантастическое.
— Еще один вопрос, сударь.
— Пожалуйста.
— Что это за странный аграф, которым застегнута ее бархатка?
— Он сделан в виде гильотины.
— Гильотины?!
— Да. У нас эти штучки делают очень изящно, и все наши щеголихи носят не меньше одной. Ту, что носит Арсена, ей подарил Дантон.
— Гильотина! Гильотина на шее у танцовщицы! — повторил Гофман, чувствуя, что его череп вот-вот треснет. — Зачем ей гильотина?..
И тут наш немец, которого, должно быть, приняли за сумасшедшего, простер руки, словно для того, чтобы схватить танцовщицу, ибо благодаря странному оптическому обману расстояние, отделявшее его от Арсены, на мгновение исчезло и Гофману показалось, что он чувствует на своем лбу дыхание уст танцовщицы и слышит жаркое волнение ее полуобнаженной груди, вздымающейся словно в объятиях наслаждения. Гофман дошел до той степени возбуждения, когда человеку кажется, что его охватило пламя и сердце вот-вот вырвется из груди.
— Довольно! Довольно! — говорил Гофман.
Но танец продолжался, Гофман дошел уже до галлюцинации, и в его мозгу смешались два самых сильных впечатления сегодняшнего дня: воспоминание о площади Революции сливалось с тем, что происходило на сцене, так что Гофману казалось, будто он видит то г-жу Дюбарри, бледную, с отрубленной головой, танцующую вместо Арсены, то как танцующая Арсена подходит к подножию гильотины, к палачам.
В лихорадочно работавшем воображении молодого человека смешивались цветы и кровь, танец и агония, жизнь и смерть.
Но сильнее всего был магнит, притягивавший его к этой женщине. Каждый раз, как ее стройные ножки мелькали перед его глазами, каждый раз, как ее прозрачная юбка поднималась чуть выше, дрожь пробегала по всему его телу, во рту у него пересыхало, дыхание становилось жарким, и его охватило такое желание, какое овладевает человеком, когда ему двадцать лет.
Теперь у Гофмана оставалось лишь одно прибежище — портрет Антонии, медальон, что он носил на груди, чистая любовь, противостоящая любви чувственной, сила целомудренного воспоминания, ставшего лицом к лицу с влекущей действительностью.
Он схватил медальон и поднес его к губам, но тут же услышал пронзительное хихиканье соседа, насмешливо смотревшего на него.
Гофман покраснел, спрятал медальон и, вскочив, словно подброшенный пружиной, воскликнул:
— Пустите меня! Пустите меня, я не могу больше здесь оставаться!
И с безумным видом он покинул партер, наступая на ноги и задевая мирно сидевших зрителей, ворчавших на этого чудака, которому пришла фантазия выйти из зала в середине представления.
XI. ВТОРОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ «СУДА ПАРИСА»
Однако порыв Гофмана завлек его недалеко. На углу улицы Сен-Мартен он остановился.
Грудь его вздымалась, по лбу струился пот.
Он провел по лбу левой рукой, прижал к груди правую и вздохнул.
В этот момент кто-то положил руку ему на плечо.
Он вздрогнул.
— Ах, черт возьми! Это он! — послышался чей-то голос. Гофман обернулся и вскрикнул.
То был его друг Захария Вернер.
Молодые люди бросились друг к другу в объятия.
Вслед за этим одновременно были заданы два вопроса:
— Что ты здесь делаешь?
— Куда ты идешь?
— Я приехал вчера, — сказал Гофман, — я видел, как отрубили голову госпоже Дюбарри, и, чтобы рассеяться, пошел в Оперу.
— Ну, а я приехал сюда полгода тому назад, последние пять месяцев я ежедневно видел, как отрубают головы двадцати — двадцати пяти человекам, и, чтобы рассеяться, начал играть.
— Ах вот как!
— Ты пойдешь со мной?
— Нет уж, покорно благодарю.
— Ты не прав; мне сейчас везет; ну а такой счастливчик, как ты, составит себе целое состояние. Ты привык к настоящей музыке, стало быть, в Опере ты наверняка умирал от скуки; идем со мной, и я дам тебе кое-что послушать.
— Музыку?
— Да, музыку золотых монет; я уж не говорю о том, что там, куда я иду, ты найдешь все удовольствия: прелестных женщин, прекрасный ужин, азартную игру!
— Спасибо, друг мой, не могу! Я обещал, больше того, я дал клятву.
— Кому?