И вдруг он заговорил. И вновь я задрожал при звуках этого хорошо поставленного, звучного, музыкального голоса, словно рождавшегося из морской пучины.
— Представим себе, — сказал он, — что при мне собрание моих сочинений, вещь вполне возможная, поскольку объем их ничтожен. Допустим, что я держу их на высоте своих глаз, так что они образуют экран между моими глазами и небом. Вполне вероятно, да что я, несомненно, сквозь них я увижу луну. Флобер говорил о «Саламбо», книге, к которой вы, по-видимому, питаете особое пристрастие, что он вырубил лес, чтобы построить хижину. Но достоинство этой хижины по крайней мере в том, что она существует. К тому же я не обменял бы ее на дворец. О себе же у меня сложилось впечатление, что я вырубил не один, а множество лесов, чтобы обнаружить под ними собственную пустыню. Я потратил всю свою жизнь на то, чтобы методически узнавать, что мое существование не имеет никаких оправданий. С точки зрения философской я не вижу в моей судьбе ничего особенно оригинального. Любой человек, наделенный толикой здравого смысла, должен был бы прийти к такому выводу в личном плане, а затем распространить его на всех. Я анализирую свой случай не под углом зрения телеологии, то есть не в свете непреходящей сущности бытия, сознания или Бога и прочего метафизического вздора, потому что в этом смысле, слава Господу, я вполне нормален, то есть обречен превратиться в ничто, но рассматривая конечную цель в ее прагматическом аспекте — то есть относительно способности действовать. Творить руками или головой — не средство, как это слишком часто утверждали, не приводя ни малейших тому доказательств, но само по себе цель. Я имею в виду, что целью является не свершение, как это лукаво внушает само слово, а путь к нему. И вот в этом отношении, осмелюсь утверждать, мой случай особый. Я накопил достаточно материала, чтобы в принципе иметь возможность построить некое обширное универсальное здание в энциклопедическом стиле, вобравшее в себя искусство едва ли не всех существующих цехов. И это накопление привело меня к уверенности в одном; я не могу построить ничего. Можете угадать почему?
— Нет, мсье.
— По причине моего уродства, молодой человек. Которое есть самое законченное проявление произвола. Изначальное поражение, которое обусловливает все прочие. Уродство может стимулировать. Мне хотелось бы верить, что посредственность оно толкает на компенсаторную деятельность, а умных приговаривает к немоте и изгнанничеству. Тогда у меня были бы основания считать себя человеком выдающимся. Но на самом деле это не так. Похоже, уродство стимулирует или парализует в зависимости от своей степени. Мне иногда приходит в голову мысль, что неповторимые особенности моей персоны в большей мере определяются чрезмерностью моего уродства, нежели влиянием последнего на мою нравственную личность. Из любви к истине я должен заметить, что вначале я был преисполнен надежд. Я со страстью отдавался учению, простодушно накапливал знания с намерением впоследствии действовать, иначе говоря, с намерением однажды быть вопреки всему и всем. Я не любил себя, но хотел себя уважать. Потом шаг за шагом из ученика я стал наблюдателем, просто тем, кто наблюдает за другими, за их телом и умом. Эстетом, вуайером и эрудитом. И заметил, что громада, именуемая культурой, выйдя из обычных пределов, внушает страх, дает в руки власть и становится щитом. Я воспользовался им. Жалкое удовлетворение, согласен, но реальное.
Время от времени Уайльд поднимал над головой раскрытую ладонь, и я вкладывал в нее бутылку. Отхлебнув несколько глотков, он мне ее возвращал. По мере того как он пил, его речь, не теряя стройности и внятности, становилась более оживленной и в какой-то мере более доверительной. Перед лицом этого спокойствия и безнадежной иронии я не находил слов. Я только чувствовал, что мое уважение и смутная симпатия к этому человеку меняют свой характер и я начинаю искренно его любить. Мне даже пришла мысль, не столько разумная, сколько ребяческая и продиктованная эмоциями, нельзя ли спасти не только его тело, но и душу. Это было все равно что разыгрывать в моральном плане басню о льве и крысе. . — Большинство тех, кто наделен всевластным достоинством -привлекательной внешностью, — продолжал он, — в силу закона естественного равновесия, из-за одного только избытка самонадеянности обладают известной долей глупости, что делает их почти сносными. Я часто ограничивался этой утешительной банальностью. Но по воле злого случая я стал наставником самой красоты, которая проявляла не только незаурядные умственные способности, но еще и поразительное великодушие. Урод находит защиту в мощи ума, приправленного разумной дозой злости. Если его обезоружат, сознание его несчастья усиливается. Александра Гамильтон была триумфом моей педагогики и окончательным подтверждением моей общей беспомощности. Поняв это, я без большого убеждения и только из приверженности к методе дал себе отсрочку, чтобы попытаться что-то совершить, отсрочку, которая истекла бы, когда мне стукнет шестьдесят, и, если до той поры я не найду никакого серьезного оправдания моему существованию, положить конец долгим и мучительным сомнениям. Вот уже месяц я готовлюсь к этому, хотя, признаюсь, не без некоторой нерешительности. И тут вдруг это приглашение. Вы невольно предоставили мне последнее доказательство, которого недоставало, чтобы перейти к делу. Я вас наверняка удивлю, если скажу, что среди всех событий, устранивших мои последние сомнения, самым решающим было не то, что вы застигли меня на дереве, не то, что я обнаружил вас на моем месте, ни даже известие, хотя и сокрушительное, о том, что мадам Гамильтон знала и то ли из привязанности ко мне, то ли из сострадания терпела мое скромное беспутство, а то, что я увидел вас обоих вместе в бассейне. Я отдал бы всю свою жизнь за право на секунду оказаться на вашем месте, быть с Александрой на равных, если мне позволено так выразиться, в телесном отношении. Я уже сказал, вы оказались простым орудием случая. Но проявили себя как орудие обоюдоострое. Ваше докучное и благородное стремление пойти наперекор моей воле, которую вы только укрепили, поставило нас обоих в затруднительное положение. Величие моей смерти — единственная честь, которая мне оставалась, с точки зрения философской запятнана тщеславием, а с точки зрения драматургической — комизмом. Здесь есть и моя вина. Я избрал этот безнравственный способ покончить счеты с жизнью в ту минуту, когда был настроен агрессивно по отношению к вам. Это была низость, но то, что вы меня спасли, выставляет меня на посмешище. Спасение это совершенно бессмысленно, ибо оно возвращает меня к моим сомнениям. Но то, что я оказался смешным, справедливо, я это признаю. Дайте мне виски.
Я протянул ему бутылку, но он не сделал движения, чтобы ее взять.
— Извините, — сказал он, — но все мои члены онемели. Мне трудно поднять руку.
Я поднес ему бутылку. Он осушил ее до дна. Мы обогнули мыс Дю-Ге. Сменив курс, я под галфвиндом повел яхту прямо на юг. В восточной части порта я сделал поворот на девяносто градусов и, подгоняемый фордевиндом, подошел к горловине бухты. Яхта прошла ее на полном ходу. Начинался отлив, вода стояла только в восточной части бассейна. Я снова повернул и, обогнув мол, подошел прямо к причальному бакену. Потерявшая ветер и заторможенная боковым поворотом яхта замедлила ход. Я ринулся на нос и ухватился за верхушку бакена. Парусник развернулся, ткнул, не повредив ее, рыбачью лодку и замер. Я быстро пришвартовался, убрал паруса, спрыгнул в надувную лодку и подвел ее к правому борту поближе к Уайльду. Библиотекарь, окоченевший и вдребезги пьяный, блаженно улыбался, стуча при этом зубами, что придавало его физиономии еще более диковинный вид. Сколько я ни старался, втащить его в лодку я не смог. Дело кончилось тем, что я привязал его к лодке с помощью того же линя, какой держал его у борта яхты, и с силой погреб по направлению к сходням. Мы оказались там почти мгновенно, потому что отлив существенно сократил расстояние. Освободив Уайльда от пут, я тщетно пытался поставить его на ноги. Он одеревенел с головы до пят. Впрочем, он и без того вряд ли смог бы держаться стоймя или шагать, настолько он был пьян, это проявилось сразу, едва он умолк. Схватив его за запястья, я поволок его вверх по сходням подальше от воды. Он так и остался лежать на спине, бормоча что-то бессвязное и дрожа в ознобе. Я обдумывал, каким образом доставить его в колледж. У меня не лежала душа искать посторонней помощи, я хотел пощадить его гордость и не придавать огласке наше приключение. В особенности не хотелось мне обращаться к Александре Гамильтон — прибегнуть к ней можно было лишь в случае крайности, если положение станет совсем уж безнадежным. И все же я не представлял себе, как обойдусь без машины.